Flatik.ru

Перейти на главную страницу

Поиск по ключевым словам:

страница 1страница 2 ... страница 23страница 24

МОСКОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННЫЙ НАУЧНЫЙ ФОНД ИНСТИТУТ СОЦИОЛОГИИ РАН УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА МИЧИГАН

КАТАСТРОФИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ В КОНЦЕ ХХ ВЕКА

(по материалам международных исследований)

Под редакцией:

В.Э. Шляпентоха
В.Н. Шубкина
В.А. Ядова




Оглавление


От редакторов

Введение

Часть I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии и философии


Глава 2. Страх как социальный феномен

Глава 3. Страх и стратегии поведения

Глава 4. Социальное значение страхов

Глава 5. Катастрофизм или страх перед будущим

Глава 6. Субъекты катастрофического сознания

Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в СССР

Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания современного человека

Глава 9. Демобилизующая функция страха: страхи и катастрофизм в современной Росии

Часть II. Страхи на постсоветском пространстве
Глава 10 (В.Шубкин). Что тревожит и страшит россиян сегодня


Глава 11 (В.Шубкин). География страхов

Глава 12 (В.Шубкин). Страхи у россиян и у иммигрантов из России в США

Глава 13 (В.Шубкин). Сюрпризы в исследовании

Глава 14 (В.Ядов). Структура и побудительные импульсы тревожного сознания

Глава 15 (В.Иванова, В.Шубкин). Динамика страхов в России в конце ХХ века. (По материалам социологического исследования 1998 г.)

Глава 16 (В.Иванова, В.Шубкин). Катастрофическое сознание на Украине

Глава 17 (В.Иванова, В.Шубкин). Страхи в Литве

Часть III. Страхи на посткоммунистическом пространстве (П.-Эм. Митев, В.Иванова, В.Шубкин)
Глава18. Страхи и тревоги в Болгарии. (По материалам социологического исследования 1998 года)


Глава 19. Социологические аспекты и результаты исследований в Болгарии

Глава 20. Катастрофическое сознание болгар через призму социально-экономических, политических и культурных позиций

Глава 21. Сравнительное исследование катастрофического сознания в Болгарии и России

Заключение

Литература

Приложения

Сведения об авторах


От редакторов


Эта книга создавалась на протяжении последних пяти лет в России (Москва) и США (Ист Лансинг). Если основным направлением в Ист Лансинге (Университет Штата Мичиган) было исследование теоретических аспектов катастрофического сознания в современном мире, то в Москве (Институт Социологии РАН) основной упор с 1995 года был сделан на разработку методических проблем, проведение, анализ и интерпретацию результатов эмпирических исследований. Аналогичная работа проводилась и в Софии, Киеве, Вильнюсе.

Болгарские, украинские и литовские специалисты присоединились к нашей работе несколько позже (1997-1998 года). Но их исследования были весьма важными, поскольку с самого начала данный проект был нацелен на международные сопоставления, которые дают возможность глубже понять специфику катастрофического сознания, страхов и тревог в разных странах. Предполагалось, что сравнительное международное исследование охватит Россию, США, Германию, Японию, Израиль, Армению, Прибалтику, Украину. И хотя пока в полном объеме наши планы не удалось реализовать, корректные и сопоставимые исследования, проведенные в Болгарии, Литве, на Украине, показали, как существенно обогатится этот проект, если в нем примут участие хотя бы названные выше страны. Вот почему эту публикацию мы рассматриваем не как итоговую, а как промежуточную.



В.Э.Шляпентох
В.Н.Шубкин
В.А.Ядов


Введение


Предмет данного исследования — страх перед социально значимыми негативными событиями и процессами, оцениваемыми массовым сознанием как катастрофа. Нас не будут интересовать проблемы типа безработицы, смертельной болезни или гибели близких. В центре внимания — массовые страхи и ожидания катастрофических сдвигов, начиная от угроз местного значения до региональных, национальных и планетарных. Эти темы не получили до сих пор существенной разработки в социологии. Это не вполне понятно, так как здравый смысл, на котором базируется наука, предполагает, что настроение и поведение отдельных людей, групп и нации в целом весьма зависимы от тех чувств — оптимистических, или пессимистических, — которые они питают в отношении будущего. Как ни странно, но даже исследования качества жизни, проводившиеся с 1970-х годов, большей частью игнорировали роль страхов в человеческой жизни (1). Это особенно удивляет потому, что подобные исследования были специально ориентированы на то, чтобы выяснить, как люди воспринимают и оценивают различные элементы своей жизни.

Вдобавок, число социологов, работы которых посвящены катастрофам, очень ограничено. Большинство из них интересуются посткатастрофическими ситуациями. Изучаются, например, реакции общества, организаций и групп на технологические или экологические бедствия, или адаптация к бедствиям личности и населения в целом. Насколько авторам известно, общей социологии катастроф посвящено мало работ. Из работ прежних лет можно назвать монографию Питирима Сорокина (2) и исследование Самуэля Принца (Samuel Prince) (3), а из последних — основательные работы Энрико Карантелли (4). Еще меньшее число специалистов видят в катастрофической ментальности особую социальную проблему. Даже литература, посвященная массовому поведению и социальным движениям, лишь иногда поднимает проблему страхов и массового ожидания катастроф (5), причем это никогда не рассматривается как важный социальный феномен. Только при изучении поведения толпы, включая панику, страх как социальная проблема выходит на первый план. Однако недавние исследования в этой области затрагивают скорее специфические случаи, но не катастрофическую ментальность людей в “нормальных” ситуациях. Даже Эрих Гуд (Erich Good) и Нахман Бен-Иегуда (Nachman Ben-Yehuda) в своей блестящей книге “Моральная паника” (1994) — недавней публикации, наиболее близкой к предмету данного исследования, — описывают только специфические ситуации страхов, которые возникают как результат “моральных крестовых походов” (против алкоголизма, сексуальных домогательств, гомосексуализма и приставания к детям), организованных главным образом “моральными антрепренерами”(6). В целом до сих пор остается верным утверждение Самуэля Принца, заметившего семь десятилетий назад, что изучение катастроф остается “девственной областью в социологии” (7).

В отличие от западной, социальная наука в России более ориентирована на изучение роли негативных тенденций и страхов в социальной жизни. Русские социологи, отражающие жизнь в посткоммунистической России, следят за интенсивностью страхов в российском обществе и регулярно публикуют статьи на эту тему (8). Для нас значимым обстоятельством является фиксация динамической ситуации в российском социальном знании, что, конечно, отражает общую социальную ситуацию в стране. С одной стороны, за последние годы появилось достаточное число изданий, где катастрофы, постигшие страну, и в частности, крушение СССР, рассматриваются в терминах заговора, виновности одного или нескольких политиков, международных кругов в действиях, направленных на разрушение союзного государства. Эти работы не являются результатом научных исследований. Они в духе прежней идеологии пытаются канализировать массовые страхи на “внешних” для населения лицах и проблемах. С другой стороны, нарастает и противоположная тенденция, которую можно оценить с точки зрения постепенного элиминирования идеологических завалов и продвижения в сторону рассмотрения катастроф с научных позиций. Например, появились утверждения, что катастрофа СССР была подготовлена “внешне малозаметными, постепенными сдвигами, происходившими под действием глубинных сил на протяжении десятков лет” (9). Эта позиция идеологически и политически направлена против “конспиративных” и других иррациональных теорий. Ее укрепление в обществе способствует снижению соответствующих иррациональных страхов.

Важными проявлениями сдвигов, происходящих в российской социальной науке, представляется нам не только усиление влияния научного этоса, прежде всего ценности объективного и обоснованного знания, отвечающего критериям научности. Особенно важно, что складывается категориально-понятийный аппарат, необходимый для описания опасностей, негативных состояний, угроз, в том числе катастрофических. Так, осмысляется роль дезорганизации и деструкции в социальной жизни общества. Проблемы катастроф, дезорганизации, деструкции рассматриваются там в контексте проблем выживания и развития российского общества, поиска социальных сил, которые могли бы способствовать укреплению позитивных процессов. Этот, определенно прагматический, подход побуждает исследователей обращаться к теме социальной функции страха. Например, оказывается, что если “люди не испытывают должного страха перед реальной возможностью дезорганизации”, мирятся с разрухой, то появляется возможность говорить о том, что в данной группе страха недостает и в результате люди не получают необходимого для их выживания сигнала. Подобный “недостаток страха” имеет социологическое измерение. В частности, он связывается с процессами социальной демобилизации, с так называемой культурой бедности, с сознанием и поведением исторически уходящих, разрушенных социальных слоев.

Важен также репертуар массовых страхов. Хотя в обществе всегда существует некий общий подсознательный “базальт” — используя термин Карла Юнга — или экзистенциальный страх, большая часть массовых страхов имеет специфический характер, обычно ясно указывая на источник опасности. К подобным страхам в современном мире можно отнести, в частности, технологические катастрофы, крупномасштабные терракты, ядерную войну, тотальную войну или вторжение соседей. Существуют такие страхи, как боязнь различных международных кризисов, гражданских и межэтнических конфликтов; страх перед регионализацией и дезинтеграцией национального государства, глобализацией мира и утратой национальной идентичности, геноцидом, оккупацией страны иностранной властью; захватом власти некоторой агрессивной группой, типа коммунистов, или “звероподобных экстремистов”, или же собственным правительством, предавшим национальные интересы и превратившимся в проводника чужеродных иноземных влияний. Люди также испытывают страх перед диктатурой и массовыми репрессиями; они опасаются внезапных экономических кризисов, плохого урожая, природных бедствий, типа наводнений, ураганов или засух, вспышек эпидемий. Не исключены также страхи перед катастрофами глобального характера, такими как массовое вымирание человечества и наконец Армагеддон или конец мира.

Характер каждой из угроз настолько своеобразен и всеобъемлющ, что это фактически делает невозможным создание общесоциологической теории страха, феномена, в котором сильно переплетены эмоциональный и когнитивный компоненты. Возможно, однако, разработать теоретическую структуру, способную помочь нам понять место страха в социальной жизни.

Задачи данного исследования, какими они видятся ее авторам, не ограничиваются рассмотрением функций страхов и их динамики в социальной жизни. Они включают также осмысление ряда других проблем, имеющих, на наш взгляд, важное значение для углубления научных знаний о роли страхов в жизни современных обществ.

Первая из них носит методологический характер.

Мы утверждаем, что в обществе может возникать и в определенных условиях распространяться в широких масштабах особый тип мышления и сознания, который мы называем катастрофическим. Доказательство, что подобный феномен существует и заслуживает специального внимания, приоритетная задача исследования.

Вторая проблема — научно-теоретическая и прикладная одновременно. Мы утверждаем, что в современной России наблюдается опасно высокий уровень катастрофического сознания в определенных группах и высокий уровень массовых страхов в обществе в целом. Наша задача — попытаться осмыслить роль этих феноменов в контексте российских реформ, российского кризиса, катастрофы Союзной государственности.



Цель этой работы — привлечь внимание к теме, которая большей частью заброшена социологами и даже социальными психологами, но не теологами, философами, психологами и особенно психиатрами. Не все гипотезы и идеи, представленные здесь, могут быть обоснованы строгими эмпирическими данными. Большая часть необходимых данных просто недоступна. Исходной единицей для анализа остается “обычный человек”. Любая группа вплоть до национального сообщества рассматривается как совокупность индивидуумов. Эмпирические данные, приводимые в этом исследовании, получены в России. В дальнейшем мы рассчитываем расширить тему за счет сравнения российских страхов с социальными страхами в других странах. Однако уже в этой книге там, где это возможно, мы стараемся включить американский материал. Учитывая весьма различные нормативные представления об оптимизме и пессимизме в русской и американской культурах, сравнение роли страхов в обеих странах кажется нам интересным объектом исследования.

Часть I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии и философии


Страх ожидания негативных событий и процессов, которые оцениваются людьми как вероятные непосредственно для них или для их потомков, играл важную и в некоторых случаях даже решающую роль в жизни личности и общества. Тревога перед неизвестным и необъясненным глубоко внедрена в человеческое мышление, вероятно, на генетическом уровне. Неудивительно, что некоторые мыслители полагали этот аспект человеческого существования одним из наиболее важных в человеческой жизни. Как сказал однажды Андре Мальро, “страх глубоко укоренен в каждом из нас, и чтобы обнаружить это, достаточно только глубоко заглянуть в самого себя”. Несколько иначе сходную мысль выразил Альберт Камю: “Человек сознателен ровно настолько, насколько не скрывает от себя своего страха” (1).

Источники страхов


Люди получают свои страхи из двух главных источников: из “первых рук”, т.е. их собственного опыта и опыта их семьи; и из “вторых рук”, т.е. от других людей, с которыми они вступают в коммуникацию, и из культурных и социальных институтов. В древности источником первичной информации был опыт индивидуума и его рода, обычно нескольких десятков человеков, которые находились в кровнородственных отношениях и знали друг друга лично. Исчерпывающим источником вторичной информации была культурная память сообщества, выраженная в мифе. В современных обществах первичным источником страхов тоже выступает личный и семейный опыт индивидуума. Однако семья в сравнении с древностью претерпела разительные перемены, не только в численности входящих в нее членов, но также и в степени общности разделяемых ими ценностей и идей. Обычный конфликт поколений и наличие подчас резко полярированных убеждений касается также и страхов. Страхи отца, матери и их детей могут нести в себе несогласия и конфликты. Опыт дедов, как и их страхи, оказывается подчас совершенно неприменимым, и эмоционально и интеллектуально далеким. Поколения могут страдать глубоко разными страхами. Вторичную информацию современный индивид черпает из культурных и социальных институтов общества, прежде всего из средств массовой информации, образовательных институтов, искусства и литературы. Он получает ее также в процессе личной коммуникации, в особенности с так называемыми “лидерами общественного мнения”. Гигантское разрастание значения вторичной информации, принципиальная ее всеохватность и планетарные масштабы, особенно там, где обычными становятся компьютерные сети и многоканальное телевидение, изощренность современных средств массовой информации в их возможностях влияния на потребителя — факторы, имеющие первостепенную важность для изучения массовых страхов в современных обществах.

Источники информации — и “из первых рук”, и “из вторых” — являются мощными факторами, влияющими на уровень катастрофизма в человеческом мышлении. Идущие из прошлого и включающие настоящее, они задают “фокус” видения проблем, в том числе тревожные ожидания и страхи. Люди имеют тенденцию экстраполировать свой прошлый и текущий опыт на будущее.

Страх вообще, и страх перед катастрофами, в частности, был фундаментальным аспектом человеческого опыта начиная с древности. Неудивительно, что религия и философия, т.е. те сферы человеческой культуры, где осмысляется проблема смысла жизни, уделяют такое огромное внимание чувству страха. Почти все религии включают концепцию зла, которое существует как постоянная угроза людям. Эсхатологизм и апокалиптический взгляд на человечество являются важной частью иудаизма и христианства. Вера в неминуемую катастрофу — кредо различных сект, причем многие из них продолжают быть частью социальной жизни в современном мире (2). Еще до развития зрелых форм религиозности опыт человеческих страхов нашел отражение в мифе, этом великолепном результате осмысления мира в устной традиции.

Представления о страхе и грядущих катастрофах не оставались неизменными на протяжении веков. Понимание возможных причин этих катастроф глубоко связано с основополагающими мировоззренческими представлениями, в частности, концепцией времени, занимающей доминирующее место в той или иной картине мира.



Страх перед будущим как культурная характеристика


Страх перед будущим — основа катастрофического сознания. Этот вид страха возник чрезвычайно давно и изначально имеет культурное содержание.

Страхи первобытных людей, детские страхи синкретичны; следовательно, страх перед будущим там неизвестен, ибо отсутствует сама концепция разделенного времени. Потому так страшен и всеобъемлющ синкретический страх, что он является состоянием, но не процессом. Ему неведома надежда, что может придти избавление. Так же как в нирване, в представлениях мистиков время есть состояние, “вечное теперь”. Если там даже что-то и происходит, это происходит и не происходит одновременно, ибо в “вечном теперь” время синкретично и обратимо в любом своей точке. Ответ на вопрос, присутствовал ли в архаические времена страх перед будущим, или нет, зависит, таким образом, от концепции времени. Если время синкретично, то оно не осмысляется как прошлое, настоящее и будущее, не может быть соответственно и страха перед будущим. Характеристики подобного страха — синкретичность, глобальность, иррациональность и ситуационность, ибо, по-видимому, охвативший внезапно человека страх мог столь же резко смениться иным эмоциональным состоянием под влиянием смены впечатлений.

Сначала, следовательно, должны были появиться концепции расчлененного времени, т.е. то, что было, дифференцироваться в человеческом сознании от того, что наступит. Настоящее оказалось “зажатым” между ними, и его значимость, как показывает история, подчас осознается наиболее трудно. Люди до сих пор парадоксально ориентированы либо на то, что уже есть возможность осмыслить как прошедшее, ушедшее, минувшее, либо на то, о чем они могут помыслить как о менее или более возможном будущем. Моменты настоящего, т.е. моменты действия, — наименее рефлексивны по определению. Делать и одновременно думать о том, что делаешь — труднореализуемая задача.

Уже в глубине веков, однако, страх и надежда как антропологические характеристики стали превращаться в культурные темы.



Страх перед будущим в устной культуре


Сложилось представление, что одним из основных отличий устной культуры от той, что фиксирована в материальных носителях, выступает большая опора первой на память (Ю.М.Лотман). Память в устной культуре вынуждена нести большую нагрузку и соответственно быть разработанной как можно лучше, ибо она выступает основным хранителем и транслятором информации. Как не завязывай узелки и не оставляй зарубки, это не более, чем слабые намеки на смысл того, что необходимо удержать в памяти.

Если что-то и удерживается в памяти, то повторяемое, многократно повторяемое. Отсюда и необходимая роль постоянного повторения, затверживания формул, исполнение ритуалов. Главная задача — достичь наибольшей точности их сохранения в памяти, отсюда и канонизация значимого, отсюда и негативные оценки изменений.

Отсюда и многие особенности устной традиции. Они хорошо изучены фольклористами, которые сообщают о бытовании фольклорных образцов в постоянном изменении, вариациях.

Природа устной коммуникации и культуры такова, что сообщение при передаче варьируется, модифицируется, обрастает слухами, фантастическими подробностями и измышлениями. Гиперболизация — то, что постоянно встречается в устных сообщениях, отчасти как эстетическая, эмоциональная составляющая сообщения. Эмоциональная нагруженность выступает необходимым условием сообщения, условием его убедительности для других людей. Страх перед неизвестным будущим, которое мгновенной катастрофой может разрушить жизнь, одно из самых сильных чувств. Этот страх постоянно находил воплощение в процессе устной коммуникации (3).



Страх перед будущим в письменной культуре


Письменная культура по природе своей рефлективна. Это, по-видимому, одна из основных базовых ее характеристик. Отсюда и ее возможности. Письменная культура глубоко, сущностно связана со временем, переживанием времени, отношением ко времени. Она в основаниях своих природоборческая, по крайней мере она оставляет возможность такого своего прочтения. Со временем она борется как с самым безжалостным проявлением природы. Добры мы, или злы, переживаем минуты величайшего торжества или находимся на дне пропасти глубочайшего отчаяния, время неумолимо все уносит. В его потоке, на часах вечности все человеческие смыслы утрачивают свою значимость.

Формирование письменной культуры означало фиксацию и кодификацию культурных значений. Фиксировались прежде всего центральные (или “ядерные”) культурные значения и это стало одним из важнейших механизмов складывания функциональных, символических “центров” социокультурной системы (4).

Письменная культура — фундаментальное человеческое начинание, открытие которого (возможно на относительно короткое историческое время) дало людям ощущение преодоления времени, сохранения смыслов в их понятийной форме. Конечно, уже первый художник, изображавший на стене пещеры образы своего мира, с успехом решил сходную задачу. Ведь до сих пор мы можем видеть и обдумывать его сообщение, дошедшее к нам из пропасти времени. Однако письменная культура точнее, ибо дана в понятиях. Она на порядки демократичней, ибо умение писать стало постепенно общим умением социализированной личности. Текстов письменной культуры неизмеримо больше. Они касаются всех сторон жизни: и внешней, и той внутренней жизни, о которой нам могут поведать и сухие протоколы психиатров и психологов, и вдохновенные слова писателей и поэтов.

Что может иметь большие рефлективные возможности, чем письменный текст — к которому можно вернуться, прочесть его столько раз, сколько представляется необходимым, вновь и вновь осмыслять и переосмыслять прочитанное. Письменная культура сделала глаз центральным органом чувств, сдвинув назад другие чувства в их общей композиции.

Письменный текст и история, сама идея историчности глубоко связаны. Не случайно евреи, народ, давший миру чувство напряженного исторического переживания, это народ Книги.

Письменная культура — культура разделенного, дифференцированного времени. Прежде всего она дает возможность вновь и вновь осмыслять и переосмыслять уже случившееся. Важно не только то, что письменные тексты сохраняют прошлое. Прошлое сохраняется и в материальных остатках, разыскиваемых археологами. Существенно то, что тексты письменной культуры позволяют документировать чувства. Тревоги и страхи, также как чувства торжества, радости и триумфа, — все это оказалось доступным для письменного выражения в точной понятийной форме. Опыт чувств наиболее универсален. Потому современные читатели древней литературы могут глубоко сопереживать людям, жившим, например, за многие тысячелетия до них, а древние тексты Библии до сих пор остаются не только источником благоговения для верующих, но глубоко волнующим чтением для сотен миллионов людей на Земле.

Пророчества, в том числе предсказания грядущих бедствий и катастроф, также получили выражение в текстах, с помощью которых люди смогли передать свои представления в неизмеримо далекое для них будущее. Многие из этих посланий живы. Достаточно только напомнить о библейских пророчествах, играющих ключевую роль в иудаизме и христианстве, и следовательно, для всех людей, остающихся в русле влияния этих религий, а также о знаменитых предсказаниях Нострадамуса.

Истоки катастрофизма: циклические концепции


Открытия и новые результаты в культуре часто оказываются средством для воплощения накопленного опыта, т.е. представлений, сложившихся в прошлом. Страхи носителей устной культуры дошли до нас через письменные тексты. Так, например, ученые иудеи античности донесли до нас запас древних страхов. Он не очень обширен. Это потоки лавы, эпидемии, разверзаемая земля, иноземные завоеватели, потоп.

Древние ожидания катастроф и страхи перед ними были сделаны людьми с мифологическим, т.е. пралогическим сознанием. Мифологическими были объяснения, интерпретация грозящих катастроф, огромную роль в этом играли такие особенности устной традиции, как склонность к гиперболизации, сильная опора на эмоции, вера во всевозможные слухи. В то же время огромную роль в жизни людей играл их собственный опыт и опыт их семьи. Поэтому выводы заключались не только на основе слухов, но также на основе опыта и здравого смысла. Мир, вокруг людей, был преисполнен всяческих бедствий — наводнения, ураганы, извержения вулканов и землетрясения, пожары, эпидемии, нашествия диких зверей, враждебных племен, поведение которых относительно побежденного ими племени не слишком отличалось от поведения тех же зверей. Все это не могло не породить глубокого убеждения в естественности катастроф, и тех, что уже произошли, и тех, которых, рассуждая логически, несомненно, можно было ожидать, ибо мир был наполнен постоянно повторяющимися событиями.

Генерализация этих наблюдений произошла в мифе, в котором и были выработаны первые объяснения причин происходящих вокруг людей событий. Предвидения будущих катастроф были основаны на представлениях о циклическом времени. Убежденность в истинности выработанных представлений была неоспорима: за летом всегда наступала осень, а затем зима; жизненный цикл всегда завершался смертью. Но за зимой столь же неуклонно можно было ожидать наступления нового потепления, а на смену умершим всегда приходили новые люди, проходившие все тот же жизненный цикл. Мифы повсеместно несли в себе картины циклического мира, переживающего катастрофы и становление, как и боги, которые периодически гибли и воскресали. Достаточно вспомнить мифы об египетском Осирисе, шумеровской Иманис, греческом Адонисе. В индийском мифе речь идет о четырех югах, образующих одну большую югах, которая длится 4320000 наших лет. За это время люди проходят от золотого века к полной дезорганизации, к мировому пожару, в результате чего мир гибнет. Затем все начинается сначала.

Эти мифологические генерализации легли в основу философских идей. Они могли приобретать космологические масштабы. Например, Гераклит учил о мире, который периодически воспламеняется и угасает, погибает в мировом пожаре. Естественность и убедительность этих идей позволила им пережить и мировоззренческий переворот Нового времени. У итальянского философа Дж.Вико (1668-1744) они получили этнологическую интерпретацию. Вико считал, что все народы проходят цикл, состоящий из трех эпох. Циклы завершаются распадом всего общества. Этот “порядок установлен Божественным Провидением” (5). Субъектами циклических концепций О.Шпенглера и А.Тойнби были культуры. О.Шпенглер называл культуры “большими индивидуумами” человечества. Он полагал, что история каждой из них подобна истории отдельного человека, который в конечном итоге умирает. По А.Тойнби, цивилизации также цикличны и кончают свою жизнь распадом.

Русский мыслитель Н.Я.Данилевский считал, что существуют устойчивые общности и объединения народов, которые он называл культурно-историческими общностями. Их жизнь подчиняется циклам, которые заканчиваются тем, что они “стареют, дряхлеют и умирают” (6). Циклические идеи, сформированные людьми устной традиции, пережили ее упадок и сохранились несмотря на очевидное господство, по крайней мере в развитых странах мира, письменной культуры. Эти древние идеи живут и сегодня. В современной русской мысли их продолжил сын русской поэтессы А.Ахматовой и расстрелянного большевиками поэта Н.Гумилева, популярный сегодня в России евразиец Л.Гумилев. В качестве единицы жизни общества он выдвинул этнос. Последний, по его мнению, может существовать 1500 лет. Затем наступает обскурация, ослабление и исчезновение его системной целостности.

Направленность древних страхов на внешний мир


Большая часть древних страхов была обращена вовне. Люди боялись прежде всего бедствий, которые приходили из окружающего их мира. Разрушительность природных бедствий сочеталась с их неожиданностью. Неожиданно случались землетрясения, ураганы, наводнения; неожиданно обрушивались эпидемии, вторгались враги. Зло также рассматривалось как внешняя сила: разгневанные боги, мифологические воплощения зла, колдуны, приносящие своими заговорами и заклятиями бедствия и смерть.

Этнографам известны племена, рассматривающие мир как враждебную, противостоящую людям силу. Добу, одно из меланезийских племен, убеждены, например, что со всех сторон окружены злыми колдунами, причем колдунами являются также соседи и родственники. Если умирает один из супругов, то, согласно их убеждениям, в этом виноват выживший супруг (7).

Объяснительные схемы, вырабатываемые древними людьми, имели, среди всего прочего, также функцию предвидения и предупреждения бедствий. Они служили своеобразными антидотами, дававшими надежду на уменьшение неожиданности, а значит, и разрушительных последствий катастроф. В упоминавшемся уже Откровении святого Иоанна Богослова говорилось о “семи чашах гнева Божия на землю”. Однако если причиной грядущей катастрофы является “гнев Божий”, то вполне разумной стратегией поведения было стараться не разгневать Всемогущего. Если причина бедствий — колдуны, их проклятья и заговоры, то опять-таки этот вывод обозначает пути предупреждения несчастий.

Страх перед грядущими бедствиями и стремление их предотвратить видны из того огромного значения, которое играли в древнем мире оракулы и прорицатели. М.Вебер в “Социологии религии” показал связь между знанием будущего, умением толковать предзнаменования и предсказания оракулов, и властью в сообществах. Там, где это удалось взять в свои руки политической власти, ей удалось потеснить священнослужителей, но там, “где священнослужители сумели захватить в свои руки толкование предсказаний оракулов и божьей воли, их власть была длительное время преобладающей” (8).

Страхи древности сохраняли свою направленность вовне, на внешний мир. Даже страх человека перед самим собой представал в форме внешних сил, например, богов и богинь, вызывающих раздоры и войны между людьми.

Страхи и катастрофизм в Средние века


Современная медиевистика накопила достаточно знаний о роли страхов в жизни средневекового человека.

Известно, что жизнь в Средние века была относительно короткой. М.Блок ссылается на имеющиеся сведения, касающиеся коронованных особ: Роберт Благочестивый умер в возрасте около 60 лет; Генрих I — в 52 года; Филипп I и Людовик YI — в 56 лет. В Германии четыре первых императора из Саксонской династии прожили соответственно: 60 или около того, 28, 22 и 52 года (9).

Великие эпидемии, против которых люди не умели бороться, ужасающая детская смертность, периодические жестокие голодовки, все это создавало иной, чем сейчас общий психологический фон, где смерть была привычной спутницей жизни.

Трудно человеку современного общества, жизнь которого расписана по секундам и минутам, вообразить себе обычную ситуацию средневековья, где люди не умели измерять время и ориентировались по солнцу. “Дорогие и громоздкие водяные часы существовали, но в малом числе экземпляров. Песочными часами, по-видимому, пользовались не очень широко. Недостатки солнечных часов, особенно при частой облачности, были слишком явны” (10). Глубокое равнодушие ко времени проявлялось не только в повседневной жизни, но и в делах социально значимых. В документах не оставляли никаких хронологических данных. Не сохраняли в памяти даты рождения даже в королевских семьях. Вместе с тем большое значение имела древняя иудейская традиция различения дней недели.

Представления об истории оставались циклическими, хотя на них оказывало большое влияние христианское понимание времени, особенно идея Страшного Суда, завершающего историю. Золотой век был в прошлом, настоящее оценивалось как нарастающий упадок. Прошлое было ценностью, не сравнимой по значимости с ценностью настоящего. “Молодежь более ничему не желает учиться, наука в упадке, весь мир стоит вверх ногами, слепцы ведут слепцов и заводят их в трясину, осел играет на лире, быки танцуют, батраки идут служить в войско. Отцов церкви, Григория Великого, Иеронима, Августина, Бенедикта Нурсийского, можно встретить на постоялом дворе, под судом, на рыбном рынке. Марию более не влечет созерцательная жизнь, а Марфу жизнь деятельная, Лия бесплодна, у Рахили гноятся глаза, Катон зачастил в кабак, а Лукреция стала уличной девкой. То, чего прежде стыдились, ныне превозносится. Все отклонились от своего пути” — так говорили о современности ваганты (поэма “Встарь цвела наука...” из “Carmina burana”).

Мышление людей Средневековья оставалось манихейским, и хотя идея Чистилища как чего-то третьего и присутствовала в нем, главной оставалась полярность Рая и Ада, Бога и Дьявола, Добра и Зла. “Средневековое мышление и чуствование были проникнуты глубочайшим пессимизмом — пишет Ж.Ле-Гофф — Мир стоит на грани гибели, на пороге смерти” (11). В близком конце мира сомнений не оставалось. Людей ждет неминуемая катастрофа — таково было всеобщее убеждение.

Если циклические представления предстают естественным результатом наблюдений, то вывод об окончательной, последней катастрофе, уничтожающей мир, кажется менее хорошо обоснованной догадкой. Возможно, она могла возникнуть как генерализация страха перед смертью в процессе развития личностного самосознания. Хотя есть племена, которым неизвестен этот вид страха (12), все-таки большая часть культур формировала у людей страх перед концом земного существования. Эти страхи культивировали, например, оракулы античных Сивилл. О них сохранилось мало сведений. Однако страхи, ими предвещавшиеся, известны через поэта Виргилия, который говорил о том, что наступает последний век по пророчеству Кумской Сивиллы. Христианское видение истории своей магической таинственностью резко отличается от поверхностного (в свете христианской идеи) эмпиризма аграрных циклов с их бесконечным однообразным повторением. Это видение совмещает идею вечности, т.е. отсутствия времени, с идеей саморазвития человека, линейного времени; причем историческое время, течение истории приближает конец истории, одновременно являющийся всемирной катастрофой, завершающей существование человечества. О “конце мира” говорится в Откровении святого Иоанна Богослова.

Однако глубины христианской концепции времени в Средние века оставались достоянием лишь ученых-богословов. Медиевисты (М.Блок, Ж.Ле Гофф) отмечают, что массовое сознание путало прошлое, настоящее и будущее. Крестоносцы конца XI века считали, что они отправляются покарать не потомков палачей Христа, но самих палачей. “Здесь мы имеет дело с магической ментальностью — отмечает тот же Ле Гофф — которая превращает прошлое в настоящее, потому что канвой истории служит вечность” (13).

Средневековая картина мира была эсхаталогической и переживалась очень эмоционально.

“Картина последней катастрофы, неотделимая от всякого христианского образа вселенной, — пишет М.Блок, — вряд ли еще когда-нибудь так сильно владела умами”. Гибель мира казалась настолько близкой, что каждое живущее поколение ожидало ее для себя. “Мы, поставленные у конца времен”, — писал епископ Оттон Фрейзингенский в своей хронике, — и это было обычным и привычным для того времени убеждением. Постоянное ожидание конца света и неуверенность в датах рождали волны паники, “волны страха набегали почти беспрерывно то здесь, то там, и, утихнув в одном месте, вскоре возникали в другом” (14). Жизнь была наполнена слухами, которые рождались один за другим. “Почти во всем мире прошел слух, что конец наступит, когда Благовещенье совпадет со Страстной пятницей”, — писал просвещенный богослов Аббон из аббатства Флери. Простые люди доверяли выкладкам ученых людей.

Страх перед будущем в Средние века был столь силен, что исследователи (15) приходят к выводу об одержимости людей Средневековья жаждой спасения и страхе перед адом как определяющей характеристике их ментальности.

Милленаризм пытался сгладить жесткий вывод о неизбежной гибели человечества. После катастрофы Страшного Суда ожидалось идеальное Тысячелетнее Царство праведников для тех, кто таковыми окажется. В этом опять-таки можно видеть отголоски циклических представлений, древние истоки ожидания чуда и счастья вслед за катастрофой и смертью, корни которых, как это показал еще Фрэзер (16), лежат в наблюдениях за умирающим каждую зиму и возрождающимся весной растительным миром. Архетипические представления о необходимости умереть, чтобы затем возродиться для новой жизни, присутствуют и сегодня.

Катастрофическое мировоззрение и миросозерцание типичны для религиозного сознания. Это понимали уже древние философы. Так, Демокрит считал, что чувство страха лежало в основе возникновения религии. Той же мысли придерживался Лукреций. Страх и боязнь грядущих катастроф характерны для всех мировоззренческих систем, которые исходят из представлений о пассивности человека перед лицом внешних сил. Аграрные общества, как и остальные доиндустриальные сообщества, были исполнены подобных страхов, и основой их было чувство зависимости людей от природы, общества, самих себя.

Только чувство контроля над окружением и самим собой, вырабатываемое исторически, могло постепенно смягчать человеческие страхи перед неизвестным будущим. Возможно, однако, что они лишь приобретали новые культурные одежды. Любые попытки задуматься над вечными вопросами вновь и вновь обращают людей к глубинам неизвестности и заставляют их испытывать страх. П.Фейерабенд, один из тонких современных методологов и философов науки, писал, в частности, о стремлении людей мифологизировать науку для избавления от страха, и этим они напоминают людей, собравшихся у костра в глухом лесу, которые предпочитают, глядя на пляшущий огонь, не думать о неизвестности, которая у них за спиной (17).



Философский вызов катастрофизму в Новое время


Были ли материальные причины для смены вектора с пессимистического на оптимистический в Новое время, или позитивные перемены в жизни общества принесла перемена мировоззрения — вопрос не такой простой, как кажется.

Однако хорошо известно, что в философии пессимизму и циклическим теориям противостоят оптимистические концепции прогресса, связанные с линейным пониманием времени. Они являются достаточно далеким развитием тех идей о линейности времени, которые имеются уже в Ветхом Завете. Идеи человеческого совершенствования, улучшения условий его существования, продвижения вперед по пути массового распространения и углубления знаний и культуры идейно противостоят пессимизму циклических теорий в философии истории. Эти теории в отличие от религиозных верований в катастрофу и Страшный Суд, венчающий историю человечества, принципиально нефиналистского характера. Они не боятся утверждать, что не знают, что будет дальше с человечеством. Идея динамизма и постоянного стремления к совершенствованию, которую эти концепции содержат, противостоят катастрофическому мировоззрению, хотя и не исключают возможности катастрофы, прекращения существования человеческого рода.

Центральной ориентацией европейской философии истории в Новое время стала ориентация на прогресс и оптимизм относительно судьбы человечества. Эволюционизм противостоял катастрофизму и иррационализму, оптимизму удавалось до поры справляться с пессимистическим видением истории, сдвигая его к периферийным направлениям философско-исторической мысли. И сейчас еще, несмотря на весь массив критики, обрушившийся на прогрессистские концепции, достаточно убедительно звучат слова Ж.Ф.Кондорсе, нарисовавшего оптимистическую картину прогресса человеческого разума: “прогресс подчинен тем же общим законам, которые наблюдаются в развитии наших индивидуальных способностей, — утверждал Кондорсе, _ ибо он является результатом этого развития, наблюдаемого одновременно у большого числа индивидов, соединенных в общество. Но результат, обнаруживаемый в каждый момент, зависит от результатов, достигнутых в предшествовавшие моменты, и влияет на те, которые должны быть достигнуты в будущем” (18).

Спор о вокруг теории прогресса, восходящей к Роджеру Бэкону (XIII) и Жану Бодену (XVI), стал, как известно, одним из главных философских споров ХVII и особенно XVIII столетия. Часть философов отвергали и даже осмеивали идею прогресса. Вольтер, например, яростно боролся против “панглоссианизма” теории предустановленной гармонии Готфрида Лейбница. Ужасы Лиссабонского землетрясения 1755 года, которое сопровождалось приливной волной и пожаром, полностью разрушившими город, заставили Вольтера усомниться в том, что человечеству стоит быть уверенным, что оно живет “в самом лучшем из всех возможных миров”.

Современные теологи доказывают, что, несмотря на всю апокалиптичность христианского воззрения на историю, вера в прогресс не только не противостояла ему, но обнаруживает свои религиозные корни. “Легко увидеть, — пишет Кристофер Досон, — что эта вера в прогресс получила распространение в период торжествующей национальной и культурной экспансии, когда Западная Европа обрела нечто вроде мировой гегемонии. Но не менее ясно и то, что она не являлась чисто рациональной конструкцией, а была, в сущности, не чем иным, как секуляризованной версией традиционного христианского взгляда” (19).

Хотя европейская философия после Томаса Гоббса с его мрачным видением мира, представленным в “Левиафане”, достаточное место уделила человеческим страхам, в том числе перед катастрофами, тем не менее как доминирующая тема пессимизм появился лишь во второй половине XIX столетия. Пессимистическое видение мира разрабатывалось такими философами, как Артур Шопенгауэр и его последователь Эдуард фон Гартманн, Серен Кьеркегор, Фридрих Ницше (с его призывом “заглянуть в бездну”), Мартин Хайдеггер, Карл Ясперс и Жан Поль.



Страх человека перед самим собой как основа катастрофизма в ХХ веке: экзистенциализм, психоанализ и энвиронментализм


В новейшее время вектор катастрофизма неуклонно смещается от страха перед природными катастрофами в сторону страха человечества перед самим собой, перед теми разрушительными силами, скрытыми в личности, организациях, выработанных людьми, сообществах и силах, развязываемых как отдельным человеком, так и группами. Экзистенциалистская философия, фрейдизм, а также энвиронментализм, развившийся в последние десятилетия, — подтверждение этого сдвига. Разрушительные силы природы, конечно, действуют по-прежнему, но они отошли в область технических, технологических интересов, организационных усилий, направленных на предвидение возможных ущербов и уменьшение повседневных рисков. Прогнозы погоды, где жизнерадостные дикторы просвещают телезрителей о вероятности бурь, ураганов, наводнений, штормов, циклонов и т.д., достаточно наглядны в этом отношении. Философия же прочно сместилась в сторону осмысления разрушительного начала, скрытого в человеке.

Таким образом, в философии ХХ века разработка понятия страх обращена своим вектором в обратную сторону от макроисторических построений философии истории. Страхи перемещаются вовнутрь микрокосма человеческой личности. Главные страхи вызывают теперь уже не столько ураганы и эпидемии, сколько разрушительное начало, скрытое в самом человеке, в глубинах его личности. Соответственно, более всего разработанной тема страха оказалось в таких психологически-ориентированных философских направлениях, как экзистенциализм и фрейдистский психоанализ.

Страх — одно из центральных понятий экзистенциализма. Кьеркегор различал обычный “эмпирический” страх-боязнь (Furcht) и неопределенный безотчетный страх-тоску (Angst). Первый вид страха присущ не только человеку, но и животным. Это — страх перед конкретными предметами и обстоятельствами. Второй вид страха специфически человеческий, неизвестный животным. Страх-тоска появляется тогда, когда человек узнает, что он не вечен. Это — метафизический страх и его предмет — ничто — Angst в сущности и есть страх перед неизвестным будущим, которое неумолимо наступает с течением времени. Будущим, которое невозможно узнать и о котором можно только строить догадки. Отсюда и та мистическая власть людей и социальных институтов, которые способны убедить других (и возможно себя), что им удалось приподнять завесу над этой метафизической тайной. Человеческая культура выросла в поиске ответов на эти вопросы.

М.Хайдеггер развил кьеркегоровскую идею экзистенциального страха до ее логического предела. Он снял мучительную неопределенность этого страха, указав, что его концом и разгадкой является смерть. Она отнимает надежду, но снимает неопределенность и дает последние ответы на все заданные и незаданные вопросы. Мужественен тот, кто принял этот экзистенциальный предел как нравственную максиму, и руководствуется ей, проживая ограниченный срок своей жизни. Постоянная готовность к смерти есть, таким образом, один из ответов на невыносимый страх перед неопределенностью будущего. В довоенные годы Хайдеггер (Бытие и время, 1927) полагал, что страх, как и совесть, вина, забота есть условие подлинности человеческого существования, необходимые элементы личностного самоопределения. Это проистекает от значения ощущения времени в человеческой жизни. Время есть самая главная характеристика человеческого бытия. Страх необходим, ибо только тогда человек ощущает себя живым, когда он сознает свою конечность, временность. Как только он забывает об этом, избавляясь таким образом от страха, он погружается в неподлинное, “вульгарное” время — время, в котором нет глубоких человеческих смыслов. Тогда он изменяет своей сущности и уподобляется животным. Страх перед неизвестным будущим есть, фактически, ощущение времени, т.е. ощущение жизни. Отнимите его у человека, и он превратится в раба рутинных действий, повседневных забот и неосмысленных привычек.

Ж.-П.Сартр продолжил логику философского осмысления экзистенциального страха. Он связал его с другим основополагающим понятием человеческого существования — свободой. Этот поворот был очень важен, так как сместил понимание страха вовнутрь человеческой личности. Из внешнего обстоятельства, над которым человек не властен и которое угнетает и ослабляет его, страх превратился в чувство, доступное человеческому контролю. Сартровский страх (angoisse) — прежде всего подчиненный и покоренный, контролируемый, а значит подвластный человеку страх. Метафизический экзистенциальный страх Сартр интерпретирует как страх перед самим собой, перед своими возможностями и свободой. Эти возможности и эта свобода безграничны, и ограничение, и выявление их есть та жизненная проблема, которую человек должен решать всю свою жизнь. Жизненные задачи человек может выбирать, и он свободен в этом выборе. Даже заключенный и прикованный к своему креслу паралитик обладают свободой выбора, которой они могут воспользоваться так, как каждый из них это понимает. Человек может продолжать бояться немыслимого ничто и понимать свой страх как нечто внешнее, не зависящее от него, как условия и обстоятельства своей жизни. Он может смириться с ним. Но это не обязательно. Люди могут осмыслить страх как свою собственную внутреннюю проблему, решению которой они могут помочь только сами. Все остальное — лишь внешние обстоятельства, пределы, о которых они могут думать, или не думать, и в этом они тоже свободны. Освобождение от страха перед будущим приходит в решениях и действиях, которые предпринимает человек. Никакие обстоятельства и никакой страх перед будущим не могут овладеть человеком, по крайней мере овладеть полностью, никакое давление внешних обстоятельств не может оказаться достаточным, если человек выбирает свободу. Свобода прежде всего есть свобода от страха перед самим собой.

Даже в тех случаях, когда экзистенциалисты обращались к философии истории, как, например, К.Ясперс, они сохраняли внутреннюю ориентацию на человеческую личность. “Историчность — считал К.Ясперс, — это нечто своеобразное и неповторимое. Она являет собой традицию, сохраняющую свою авторитетность, и в этой традиции континуум, созданный воспоминанием об отношении к прошлому... В историческом сознании присутствует всегда нечто исконно свое, индивидуальное... история есть то происходящее, которое, пересекая время, уничтожая его, соприкасается с вечным” (20).

История всегда незавершена, ибо конечен и незавершен человек. Сама по себе история окончена быть не может, “Она может кончиться лишь в результате внутренней несостоятельности или космической катастрофы” (21). Отдельный человек может наполнить свою жизнь смыслом только и именно потому, что он знает, что его жизнь неизбежно прекратится. Человечество в той же степени может пронизать свое существование глубокими смыслами при условии, что всегда будет помнить о том, что то, что имеет начало, неизбежно имеет и конец. И даже если конец истории от нас, современников, так же далек, как и ее начало, значение конца истории не в самом факте гибели человечества, но в наполнении его настоящей, сегодняшней жизни смыслом. Финалистская позиция, которую возвращает в философию истории Ясперс, спорит с нефиналистским видением в научной картине мира. Здесь постоянный источник критики натурализма и позитивизма, которые тяготеют над наукой и ее идеологией, несмотря на все убеждающие блестящие ее достижения.

Другое влиятельное направление в философии ХХ века, где категория страха играет важнейшую роль — фрейдизм и психоанализ. Ранний фрейдизм также различал два вида страха — перед внешней опасностью и глубинный иррациональный страх. Последний, как и сартровский страх, есть страх перед самим собой. Однако природа его интерпретируется иначе: фрейдистский страх — это страх перед бессознательными разрушительными инстинктивными силами, сконцентрированными в человеке, перед импульсами, которые прорываются из глубин человеческого существа. Такая интерпретация страха актуализирует негативные стороны свободы, показывая, что искомая свобода, если она не одухотворена моральной ответственностью, не социализирована, может обернуться антисоциальностью, вихрем разрушения. Нереализованные желания, оставшиеся вне культурных смыслов и этических норм, таят в себе гигантскую катастрофическую силу. Бесстрашный сартровский человек, откинувший все внешние авторитеты и страхи, обращается здесь в демона-разрушителя. Он свободен и не боится даже самого себя — поэтому он представляет собой опасность для общества. Психоанализ показывает, что человечеству не следует вовсе отказываться от страха и от культуры, даже если она и носит репрессивный характер, как это утверждал Г.Маркузе. Человек должен страшиться разрушительного начала, заключенного в нем, тогда возможен компромисс между этим началом и ограничивающими требованиями реальности.

Э.Фромм, К.Хорни, Г.Салливен и другие последователи Фрейда придали его учению культурологический и социологический характер. Вперед выдвинулись отношения между индивидуально-психологическим и социальным началами личности, между культурой личности и культурой общества. Страх как понятие и категория занял в этих концептуальных моделях первостепенное место. Согласно Э.Фромму, страх — то чувство, которое является определяющим при формировании социального характера. Он является тем психологическим механизмом, который оттесняет, сдвигает на обочину и даже в сферу бессознательного те индивидуальные характеристики личности, которые входят в столкновение с господствующими в данном обществе культурными и социальными нормами. Результатом является формирование типов личности, распространенных в том или ином обществе. Сходство социально приемлемых черт облегчает взаимопонимание и совместную деятельность. Платой за это является подавление социально отторгаемых качеств с помощью страха. Страдающей стороной остается личность, которая сама, устрашившись, лишает себя части своего сущностного богатства индивидуальных характеристик. Массовизация индивида из его страха перед самим собой как уникальным существом, из его боязни выделиться, быть отличным от толпы, от других людей — вот результат социализации. Подобное омассовление, в частности, приверженность стереотипам, в том числе стереотипизированным массовым страхам, — одновременно плата, которую человечество платит за развитие своих потребностей в коммуникации, за облегчение и упрощение этой коммуникации индивидов между собой. Счастье быть понятым оказывается обратной стороной усечения самого себя для того, чтобы быть понятым.

Личность испытывает страх перед миром и другими людьми. Но страх — не только психологический, а также культурно-психологический феномен. Каждая культура навязывает свои страхи всем без исключения носителям данной культуры. Она указывает людям смыслы вещей и действий и задает образцы реагирования. Страх — очень эффективный механизм социализации. Может быть даже чересчур сильный, ибо он деформирует личность и рождает неврозы. Карен Хорни показала это в своем до сих пор не утратившем убедительность исследовании (22). Она различает нормальные и невротические страхи. Сами по себе характеристики этих страхов не так важны. Страхи могут вызываться внешними опасностями (природные бедствия, нападения врагов), социальными отношениями, установившимися в данном обществе (конфликты, угнетение, зависимость и т.д.), теми или иными культурными традициями (страх перед потусторонним, страх нарушения табу и т.д.), но если они диктуются данной конкретной культурой, то должны быть признаны нормальными. Культурой же предлагаются способы защиты от этих страхов, которые позволяют ее носителям “не страдать сильнее, чем это неизбежно” в данной культуре. Невротик, однако, страдает сильнее. Он находится в конфликте с самим собой и неспособен этот конфликт разрешить. Его страхи и защиты выходят и в количественном, и в качественном отношении за границы нормы. Достижением Хорни было то, что она сумела показать, что невротические страхи являются реакцией на те требования, которые культура предъявляет к личности. Соглашаясь с этими требованиями, человек надевает на себя некую маску (К.Г.Юнг называл ее persona), предъявляемую себе и окружающим, однако ее несоответствие его самости рождает глубокое и неосознанное чаще всего чувство вины, которое и запускает в действие невротический конфликт.

Во второй половине 60-х гг. стала развиваться новая форма страхов человечества перед самим собой и собственными разрушительными возможностями, касающаяся отношения человека с окружающей средой — инвайронментализм. Эта природоохранная тенденция включает большой комплекс идей, построенный на признании человеческой ответственности за весь нечеловеческий мир. Инвайронментализм возник как развитие христианской этики и одновременно критика некоторых ее интерпретаций. Он впитал в себя также многие идеи восточной философии. Инвайронментализм соединил новые моральные требования, новую философию отношения человека к природе, новое искусство и политику. Он существует и развивается и как комплекс идей, и как гражданское и политическое движение. С одной стороны, инвайронментализм является несомненным развитием христианского гуманизма, обогащенного опытом новых религий, в том числе восточных влияний. С другой стороны, он приобретает подчас антихристианские обертоны, вплоть до человеконенавистничества, когда именно человек, его деятельность объявляются зловредным источником разрушения окружающего растительного и животного мира, загрязнения почв, воздуха и воды. Для нас важно, что энвиронментальные идеи и движения выступают в качестве дальнейшего продвижения человеческой рефлексии и страхов, эту рефлексию сопровождающих, вовнутрь, т.е. на личность и человечество.

* * *


Анализ истории показывает, что страх перед будущим, попытки осмыслить его в контексте возможной грядущей катастрофизм является мощной традицией, действительной как для народной культуры, так и для элитарной религиозной и философской мысли. Очевидно, что традиция обладает гигантской силой инерции, без учета которой невозможно понять и представления нашего современника во всех странах, у всех народов. Она принимает многие формы, в том числе может быть включенной в опыт “из первых рук” — и личный, и семейный. Однако еще в большей степени страх перед будущим, идущий из истории, из прошлого человечества, предстает для личности в качестве вторичной информации, т.е. той, которую он получает из образовательных институтов, средств массовой информации, религиозных проповедей, философских текстов, литературы и искусства.

Историческая тенденция состоит в смещении вектора страхов: со страхов, обращенных вовне, на действия внешних по отношению к людям сил, к страхам, обращенным вовнутрь, т.е. к страхам человека и человечества перед самим собой. Эта тенденция нашла свое выражение в философской мысли, психологии, в инвайронментализме как новом мировоззрении, которое заставляет человека чувствовать свою вину перед окружением и страшиться своей собственной разрушительной активности.



следующая страница>


Катастрофическое сознание в современном мире в конце ХХ века

I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты

4837.87kb.

10 10 2014
24 стр.


Проект «Мультикультурное образование в современном мире»

Монголии посчастливилось стать участниками Международного образовательного проекта «Мультикультурное образование в современном мире»

28.92kb.

11 10 2014
1 стр.


Тест №3 «Национально-государственное устройство». Обществознание 9 класс 1-й

Верны ли следующие суждения о тенденциях развития наций? А. В современном мире существует тенденция объединения наций. Б. В современном мире существует тенденция обособления наций

88.81kb.

10 10 2014
1 стр.


Международный исторический журнал N9, май-июнь 2000: Аналитические исследования в исторической науке

Ситуация, сложившаяся в конце XX века не только на Кавказе, в России, но и в мире, разжигает как научный, так и практический интерес к теме властных структур Дагестана и Чечни, зас

164.71kb.

15 09 2014
1 стр.


Фундаментализм в современном мире: истоки, социальная природа и полит ическая сущность

Фундаментализм в современном мире: истоки, социальная природа и политическая сущность

399.61kb.

14 12 2014
4 стр.


Сознание и подсознание

Этим человек и отличается от животного. Итак, сознание собира­ет и интегрирует многообразные явления человеческой реальнос­ти в подлинно целостный способ бытия. Именно сознание дел

116.98kb.

16 12 2014
1 стр.


Англия в конце XVIII первой половине XIX века

В конце XVIII начале XIX в в промышленный переворот в Англии переходит в завершающую стадию

146.46kb.

16 12 2014
1 стр.


Волейбол волейбол как спортивная игра появился в конце XIX века в…

Двойной шаг, но только с фазой полёта в конце движения, в волейболе обозначается как…

39.23kb.

11 10 2014
1 стр.