5
Остановились у трехэтажного кирпичного дома, под козырьками у подъездов горели лампочки, значит, живет элита. Разросшиеся закуржавленные березы заглядывали на балконы. Нудели затомившиеся коленки, и я непроизвольно потянулся, разминая суставы. Подгибая голову, сквозь переднее стекло внимательно вгляделся в верхние окна, куда доставали зальделые ветви, словно по этим деревам собрался темными осенними ночами бегать на свиданку. Подумалось с горьковатой усмешкою, отвлеченно, о ком-то другом, молодом, с иными, авантюрными повадками, кто, наверное, уже осмеливался на подобную выходку; наместо бедового предприимчивого любовника я никак не подходил, да и северная природа не особенно взбулгачивала, не горячила кровь.
— Ну все, приехали, — с грустью сказал я и выключил фары. Мои слова неопределенно повисли в воздухе. Щура выходить не спешила, молча выбила из пачки сигарету и закурила, лениво выдувая приторный дымок прямо перед собою. Гудела печка, разгоняя по машине кисловатую гарь. Лицо Шуры ушло в тень, завесилось табачной пеленою, лишь изредка взблескивали глаза, когда вспыхивал огонек сигареты. Мне казалось, что она удручена ссорою, хочет побыть одна и сейчас мается, не зная, как вежливо отвязаться от меня. Я чувствовал себя виноватым перед Шурой и тоже не знал, как ловчее распрощаться с попутчицей. Банная история осталась в прошлом и уже утратила остроту, ночь незаметно выпила силы и всякие желания, налила свинцом каждую мясинку.
— Может, познакомимся хоть на прощание? — закинул я удочку из вежливости, для приличия, зная, что улова на этом мелководье нечего ждать.
— Александра Аркадьевна Крылова, Шура, для близких — Шурочка, — кокетливо добавила она и взмахнула ладонью перед моим лицом, отмахивая дым. — Сейчас бы стопочку плеснуть на угасшие уголья, а? Чтоб из искры — пламя… А то все внутри забукосело. Приду и стопочку, наверное, грякну, чтобы оглушило.
— Вас, наверное, муж ждет?.. Ну, конечно, ждет. На пару и грякнете. Такая женщина и чтоб без мужа… Наверное, сейчас ругать станет. Скажет, где шляндала? А вы сразу: давай, Крылов, по рюмашке хлопнем…
— Это что, допрос?
— Да нет, — смутился я.
— Не лгите. Конечно же, вы хотите знать, одна ли я и можно ли ко мне подвалить… Но боитесь нарваться на грубость. И ничего в этом странного нет. Так вот: сын сегодня ночует у матери… А у вас, конечно, есть снегурочка, этакая столичная штучка — в брючках, бодучая козочка-брюнеточка со шнобелем с кухонный нож, вы любите ее, но господину хочется наставить рога. Просто так, от скуки… Иль из антиреса. Потому что у всех мужиков кобелиная сущность. Это называется «разрядить международную напряженность». Когда все всё знают, но делают вид, что ничего не случилось. Я права? — зачем-то наседала на меня Шура с непонятным вызовом.
Конечно, если бы я прислушался к ее словам, то нашел бы и мотивы, но голова гудела как трансформаторный ящик и вникать в женские капризы не хотелось. Шура выщелкнула за окно окурок, закуталась в шарф.
— К сожалению, только «Запорожец», — мягко опроверг я доводы Шурочки. — Но даже он требует от меня постоянной взаимности. Это очень суровый товарищ, склепанный на наковальне в недрах советской системы, которую я, идиот, помогал разваливать. Я люблю его неожиданной запоздалой любовью и никак не могу распрощаться. И не странно ли, но в нем тоже пробудилось ко мне ответное ревнивое чувство; он считает меня своим рабом и потому, как женщина, постоянно играет на моих нервах, но никогда не подводит. С годами в моей машине появилась душа, и я беседую с ней как с живою. — Мне надо было что-то говорить, чтобы продлить расставание с женщиной, и я молол всякую чепуховину, смахивающую на исповедь, вызволив из подсознания науку господина Фарафонова. Но если я сметывался к Шуре, значит, не терял надежды залучить ее?
— Вы, мужики, всегда так говорите, когда в поездке…
— Ну хорошо… У меня еще есть честное имя, научное звание и хромая нога, что соответствует моей фамилии.
— Это незаметно. Вы так ловко прискакиваете, будто снегирь на мартовском сугробе. У вас красные щечки, алые губки и снежная борода. Вы не курите и не пьете, значит, хотите жить долго. И весь такой надутый. Если бы вы мне не сказали, я бы ни за что не подумала, что вы хромоножка. И вообще мужика красят шрамы и хромота… Это вас в Афгане?
— Да нет, под трамваем…
— К любимой девушке спешили на свиданку?
— Вроде того.
— Ну и что… Дедушка Мороз и должен быть хромым. Он же с палкой ходит. Стук-стук-постук… Это здесь живет почтальон Печкин? Видите, как я точно угадала? — Смута, наверное, приугасла, скорбеть женщине надоело, она мысленно на все махнула рукою и сейчас как бы встряхнула себя этой милой побрехонькой, словно бы окатилась студеной водой из родника. Шурочка запрокинула голову и звонко залилась смехом, который в сумрачной машине в ночи под окнами собственной квартиры показался мне резковатым и странным.
— Так кто же я, по-вашему?.. Дедушка Мороз с батогом или снегирь с клювом?
— Ну и что… Вам не все равно?.. Вы и на леденечик похожи, такой петушок с палочкой, который так и хочется взять в рот. Глупости я говорю, простите…
— Когда я смотрю на себя в зеркало, мне так не кажется.
— — У вас, у мужиков, другое зрение. Чем отличается юноша от мужчины, знаете? Юноша смотрит выше шеи, а мужик — ниже пояса. У женщин все наоборот. Когда она в девушках обожжется, то понимает, что у мужика все можно прочитать в глазах… А впрочем, может, я и вру. — И вдруг, помолчав мгновение, Шурочка призналась: — Вы знаете, Павел Петрович, мне не хочется с вами расставаться.
От внезапного благодарного признания у меня сердце екнуло, взялось истомою, и стала понятной эта нарочитая грубость слов и издевка, с какой Шура разговаривала со мною. Да вот Зулус не шел из ума, он словно бы никуда и не девался, вот и посейчас стоит перед машиною, расслабленно опершись на капот, умоляюще смотрит на меня сквозь стекло и шепчет: «Если Шура бросит меня, я умру».
— А Федор? Что скажет Федор? — невпопад спросил я, прощаясь с Зулусом.
— Дался вам этот Федор! — ненавистно вскричала изменщица. — Брат он вам, сват?! Идите вы все от меня прочь! На-до-ели, — зашипела Шурочка. С досадою выскочила из машины, наотмашь хлестнула дверью, окатываясь на ледяных наростах, широко зашагала к подъезду. Шарф, размотавшись, змеился по снегу, как кровяной ручей, но вот предательски метнулся под ступню, и Шура, наступив, споткнулась, неловко завалилась на бок, громко ойкнула, заворочалась на покати дорожки, как оплошавшая медведица, пробуя подняться на пяты, и тут же подламывалась ногами.
Бедная, видно, неловко упала и сейчас рычала, наверное, не столько от боли, сколько от униженного своего положения. А представь себя в ее состоянии? Вроде бы только что воспарил на крылах в поднебесье, загулькал торжественную песнь, и вдруг хрясь носом в болотину и ножонками дрыг-дрыг… Господи, как переменчивы люди, какие только шторма и бури не навещают при ясном небе, и как трудно православному наладить внутренний покой. А мы в порыве жалости, слепоты иль незрелости, зачастую позабыв о своем несовершенстве, кидаемся мирить других, увещеваем, учим добротолюбию, устраиваем чужую душу при полном разорении своей. И такие смешные становимся порою, что хочется заплакать от собственного учительства, но урок каждый раз не впрок…
… Когда я протянул Шуре руку, она отказалась от помощи: в минуту постаревшая, в вымятом, извалянном пальто, со сбившимися всклокоченными волосами, утратившая лоск, женщина выглядела неприглядистой; видя себя как бы со стороны моим пристальным взглядом, она, наверное, сейчас ненавидела меня куда пуще Зулуса и хотела только одного, чтобы я убрался поскорее.
— Не надо… Сама как-нибудь, — зло огрызнулась женщина.
— Может, кран подъемный пригнать? — будто не слыша Шуру, нагло посмеялся я над бедною. — Иль пятерых мужиков из МЧС? На руках занесут и разденут… Девушка, подвинься, я рядышком лягу.
— Дурак… Хромой дурак. — Шура снова попыталась встать и замычала от боли. И вдруг заплакала, стала такой несчастной, что все в груди моей обвернулось и заныло от жалости. «Вот, не плюй в колодец… Только отвернулась от Зулуса в лихую минуту, и так вдруг мстительно отозвалось», — суеверно подумал я.
И тут я по-настоящему испугался. А если сломала ногу, три месяца пролежит, срастят хирурги, но плохо, потом станут заново ломать, и одна нога окажется короче другой? Это же для бабы беда, настоящее несчастье, а я, идиот, насмехаюсь тут над несчастной.
— Шурочка, милая, прости, — неожиданно сорвалось с языка. Я и сам от себя не ожидал такой теплоты.
Я прихватил Шурочку под мышки и стал поднимать, подсаживаясь под спину женщины, как под копешку сена, чтобы закинуть ее на стог. Но Шурочка была неухватистая, плотная, словно сбитая молотами, и выскальзывала из моих объятий, будто налим. Тогда я уцепил за пальто, подладившись руками под грудь, и потянул, упираясь, вверх, случайно заглянул в лицо, увидел широкую блаженную улыбку. И тут Шура засмеялась, с кряхтением, разминая поясницу, поднялась, повернулась ко мне, а я, как-то неловко замедлив, оказался у спутницы под грудью и уперся головою в спелые титешки. А Шурочка тяжело, властно придавливала меня за плечи, и в этом нелепом пригорбленном положении я стал невольно задыхаться, уткнувшись лицом в черный ворсистый драп. История вдруг приобрела новый, комедийный оборот, со мною играли, как с мальчиком, вроде бы и не держали, но и не отпускали, приторочив к себе вервью. Я тут же сомлел, в голове стало дурно от натока крови, и, уловленный в бабьи тенёты, я перестал биться, отдался судьбе.
— Профэс-сор, вам плохо? — обавно прошептала кустодиевская женщина, сочувственно наклонясь наг до мною, и легко вздернула на ноги. — В таком положении я вас никуда не отпущу. Вы умрете в дороге, а мне отвечать. — Отогнула рукав, посмотрела на часики. — Уже вторые петухи пропели. В это время у сердечников часто бывает инфаркт. Поверьте мне, я кончала медицинский… Пойдемте, дербалызнем по стопарю. Никто и не узнает. Мы тихонечко, на цырлах. Ужас, как хочется. Трубы горят.
Шура придирчиво огляделась, словно бы вспомнив на миг, что она начальница над всеми, пошла вкрадчиво к подъезду, и шарф волочился за нею по истоптанному снегу, как веревочная петля висельника. Женщина тихохонько приоткрыла дверь, оглянулась приглашающе… и ушла.
А я, напуганный и растерянный, остался на мозглой улице, посыпанный легкой колючей порошей. И стал перебирать взглядом окна, ожидая, в котором вспыхнет свет.
И зачем-то подумал, что вот такими порывистыми, нервными и взбулгаченными бывают обычно женщины сухие, вытлевшие изнутри от изнурительной сухотки, что торопятся забрать от жизни последнее. А тут рубенсовский типаж… и столько оказалось в нем торопи и зажига… Вот в бане Шурочка была сама собою, вальяжная, распаренная, замедленная, с коровьим дымчатым взглядом, этакая «женщина на деревенском пленэре», ждущая живописца-любителя под стать себе. А тут зачем-то попался я — невзрачный коровичий кизяк — и переступил дорогу Гришке Мелехову из Жабок с вострыми седыми усами…
Господи, зачем же я терзаюсь и сочиняю постоянную ерунду, ловец чужих душ?.. Может, впервые я угодил в природную систему, которую не надо сочинять в унылом уме, получая в остатке пыль и моль, но она сама подобрала меня, как Божья уловистая сеть, чтобы я не сошел с ума в своем одиночестве. Но я, дурень, отпихиваюсь обеими руками и, будто совхозный бухгалтер, натянув сатиновые нарукавники и придвинув под нос исшорканные счеты, кидаю костяшки туда-сюда и свожу дебет с кредитом, чтобы не промахнуться, но быть в наваре… Паша, милый, а ты воспари! Сойди с ума-то, сой-ди-и!.. Воскликни хоть раз в жизни безрассудно, потеряв голову: «А-а-а, пропади все пропадом! Однова живем-то!» — да и шваркни хрустальную чарочку об пол, чтобы разлетелась она прозрачной шрапнелью по всем углам чужой обители. Нет, никогда тебе не быть Зулусом, ростом не вышел… Трус ты, Паша, мерзкий трус и слабак.
— Кры-ло-ва-а? — тихо, сомлело позвал я в никуда, задрав взгляд над крышею дома, словно Шурочка должна была слететь с небес. Но знал, что уже ниоткуда не отзовутся. Мое сумасшествие не состоялось, и хрустальную чашечку бить не придется. Сейчас, горемычный, залезу в машину и усну, а часа через два превращусь в ледяную корчужку.
— Шура Кры-ло-ва-а? — прошелестел я, как поминальную молитву над собою.
Дверь в подъезде бесшумно приоткрылась, оттуда высунулась рука, облитая черной кожаной перчаткой, и поманила меня пальцем.
<предыдущая страница | следующая страница>