X-XIII
12
Х.
Огромная территория старинной станичной крепости, где возвышаются теперь над степью корпуса громадных зернохранилищ Заготзерно, в любое время дня и ночи битком забита бричками, верблюдами, лошадьми, быками, людьми. Почти беспрерывным потоком тянутся сюда со всех окрестных дорог транспорты, груженные веским золотым зерном нового урожая. Сухой и плотный запах хлеба стоит в воздухе над кровлями складов, над шумной и суетливой толпой стариков, женщин и подростков.
Меж бричками то и дело снуёт седой и осанистый старик в старомодном бешмете степного покроя, в глубоких резиновых калошах, обутых на белый шерстяной чулок.
Из-под стрельчатых пол бешмета выглядывают широкие латанные в коленках шаровары, опрятно заправленные в рубчатые раструбы чулок. Не по годам подвижный и суетливый, старик, легко шваркая калошами, кружится вокруг бричек, груженых зерном. Зачерпнув из ящика брички горсть пшеницы, он как бы взвешивает зерно на ладони, и, применившись к нему на запах и вкус, почти безошибочно определяет тут же кондиционные качества хлеба.
– Влаги – около четырнадцати. Сорность – не больше двух. Ядрёное зерно. Сердце радуется такому хлебушку. Благодать… – говорит старик не то самому себе, не то – сидящему на возу, угрюмо нахохлившемуся подростку.
– Наш колхоз худого зерна государству ишо не сдавал. Не принято у нас такое дело… – бормочет в ответ на слова старика нахохлившийся парнишка.
– Эк ведь ты, какой вострый! – изумляется дед.
– Не тупой… – оговаривается парнишка.
– Ну, ну, ну! Мал ишо с дедом так разговаривать, станишник, – сердито прикрикивает дед на подростка, смыкая заиндевевшие от седин брови.
– А ты меня ростом-то, деданько, не кори… – уже несколько смягчившись под крутым стариковским напором, отвечает деду подросток, – Што меня ростом-то, понимаешь, корить, ежли я на сегодняшний день побольше трехсот трудодён в колхозе имею!
– Не прихвастал?
– Нет, не прихвастал, товарищ. А ты бы вот лучше взял да почитал, што про меня в райгазете жирным шрифтом пишут!
– Прямо в райгазете?
– Ну.
– Не слыхивал што-то…
– Худо. Старый, а райгазеты не читаешь.
– Худо. Грамоты за собой не имею, станишник.
– В ликбез бы сходил.
– В мирно, слышь, время не надоумился, а теперь уж, дорогой мой товарищ, не до ликбезу.
– В мирно, в мирно… С вами, со старыми, и до войны-то сколько мук было. На трех арканах, бывало, вас в ликбез то не затащишь.
– Это правильные твои речи, станишник. Был такой грех, – признается старик.
– Што там говорить! Факт.
– Ну, и язык же у тебя, слышь, парень! Ну, и вострый же ты – клинок чисто! – довольный резвостью собеседника, говорит дед и одобрительно треплет при этом по плечу парнишку.
– Я молчать не умею… – бормочет, путаясь в вожжах, парень.
– Чую, слышь. Вижу. Хватом растешь. И за триста трудодён хвалю. Пробойный ты, смотрю на тебя, казак. Самостоятельный!
– Ну, факт… – просветлев от дедовской похвалы, смущенно бормочет парнишка.
– Да не «факт», а – «рады стараться!» – вот как ответствовать на мою словесную похвалу должён. Во фрунт, на полную вытяжку встать обязан, когда со старым человеком разговариваешь, – снова сурово и строго прикрикивает старик на парня, и, осуждающе покачав головой, поспешно отходит к следующему возу.
Это – Евсеич. Старый георгиевский кавалер. Его здесь все знают. Знают. Уважают. Побаиваются. Целый божий день непоседливо кружится он около зернохранилищ. Не присядет. Не переведет духа. Не передохнет. Официальные обязанности его более чем скромны. Он всего-навсего только сторож заготпункта. Фактически же Евсеич держится на огромном дворе заготпункта, как строгий, требовательный и рачительный хозяин. И ничто не ускользнет от его острого, проницательного, придирчивого взгляда. Сбрую найдёт не в порядке – тут же заставит исправить и не отступит от возчика до тех пор, пока тот не выполнит у него на глазах справедливого и жёсткого стариковского требования. Девки у веялок застоялись, зазубоскалив, – на девок прицикнет. Соринку лишнюю в зерне обнаружит – к зернохранилищам такому транспорту дороги уж нет, – непременно на перечистку пошлет. И никому неведомо, когда только спит этот неутомимый, беспокойный, придирчивый старик. И хоть крутоват он характером и остёр на язык, зато уж – где надо – найдется у старого кавалера и теплое слово, и весёлая шутка, и совсем уж как будто не стариковское озорство…
А спустя некоторое время Евсеич, снова столкнувшись с хмурым на вид малолетком, устало присаживается рядом с ним на разостланный под бричкой зипун.
Не обращая ни малейшего внимания на деда, малолетний станичник, звучно посапывая носом, кряхтит над обрывками воровинной веревки, хозяйственно сращивая конец с концом.
Старик, посасывая самодельную трубку, набитую крепким «суворовским» самосадом, долго молча, наблюдает за старанием парня, и, наконец, полувопросительно говорит:
– Лечишь…
– Приходится, – глухо отвечает парень, не глядя на деда.
– Правильно. Война, брат, всему научит.
– Факт.
Помолчав, пососав трубочку, дед спрашивает:
– Ну, а хлебец – как? Приняли?
– Точно.
– А кондиций какой вышел?
– Кондиция ей высокая, деданька. На влажность – четырнадцать. На сорность – два.
– Ядрёное зерно. Стало быть, я на глаз не дал маху, станишник? Точно определил вашенское зерно? Ась?
– Как в аптеке…
Наконец, словно проснувшись, старик спрашивает:
– А откудова ты, станишник, – из «Весёлой степи», што ли?
– Тамошний.
– По коням и по снасти вижу. Самостоятельный ваш колхоз. С достатком.
– Нужды пока ишо не терпели…
– А с посевной как у вас нонче было?
– Как у всех.
– Га тыщи четыре осилили?
– Нету, деданько, бери выше, – сразу же оживляясь, говорит малолеток. – Это план у нас в мирное время был такой – четыре. А мы без малого пять тыщ га в эту весну одолели.
– Круглая цифра!
– Цифра самостоятельная.
– Ну-с, и с уборошной справились? – продолжает интересоваться дед.
– Справились. На буксир ни у кого не просились. Мы ведь и по уборошной и по хлебозаготовке обратно первое место за нашей станицей держим. Двенадцатую тыщу центнеров на сегодняшний день отгружаем. Тыщ двадцать пудов уж сверх плану на оборону сдали.
– Крепко завернуто. По-нашенски. По-сибирски. Ничего не скажешь на такие речи – орлы! – восторженно говорит дед. И снова помолчав, приправив указательным пальцем слабо тающий огонёк в полупотухшей за разговором трубке, рассудительно добавляет в раздумье: – А нонче, хвати, любая станица на Горькой линии около ста-то тыщ пудов в государство сдаст. Вот тебе и война! Германец-то там, поди, думал измором нашу державу взять. Што, дескать, исделают с колхозной-то пашней русские бабы, старики да малолетки! Не осилить, мол, им ни севу, ни уборошной страды. Такой расчет он себе на своем германском уме имел, когда на Русь подымался. Да недаром правильные слова в нашей песне поются: «Гладко вышло на бумаге, да забыли про овраги, а по ним – ходить!».
– Ох, какая хорошая, деданько, песня! – сразу забыв даже о своем деле, восхищенно говорит подросток.
– Песня правдивая. Старинная… – спокойно отзывается дед на восторженный голос собеседника и, как бы продолжая свою прежнюю мысль, заключает: – А и золотое же дно – Сибирь наша матушка! Золотое дно!
– Золотое. Золотое… – задумчиво повторяет за дедом парнишка. И доверчиво посмотрев на старика, говорит: – Был бы ты, дед, грамотный – ишо бы больше узнал из учебника географии, чем наша Сибирь богата. Не один хлеб у нас, – золото, уголь, леса дремучие, драгоценный зверь, меха бобровые и собольи…
– Ну, ладно. Ты меня, слышь, географией-то твоей не кори, – сурово перебивает старик подростка. – Я про родимый край всё скрозь и без твоих учебников знаю. Мне привел Бог аж до самой Манчжурии в конном строю пройти. Своими глазами я всю нашу сибирскую географию налицо видел. Мы, сынок, и в Байкал-озере, и в Амур-реке своих строевых коней поили. Я, брат, и под Хивой-городом, и в Царстве Польском бывал. И трехфунтовые яблоки в садах Семиречья кушал. Только лучше родимой нашей Сибири стран не видал. Меня, слышь, в дальних-то краях и тёплых странах тоска по нашим степям и метелям заедала. Вот какое понятье, станишник, я на счёт географии за собой имею…
И старик опять умолкает. Выбив пепел из трубки, он тотчас же снова набивает ее самосадом. И снова попыхивая сизым дымком, внимательно следит за расторопными движениями проворных ребяческих рук, хозяйственно сматывающих ременные вожжи.
Затем он снова обращается к парню с вопросом:
– А много ли годов тебе, станишник?
– Порядошно, деданько.
– Все же? Любопытствую.
– Да двенадцать уж, с гаком…
– Орел! И казак, гляжу я на тебя, ты хозяйственный.
– Руководствую - как умею…
– Нехудо, сынок, руководствуешь. Нехудо. Вот и сбруя у тебя в полной форме. И воровину на моих глазах срастил. И кони в транспорте у тебя справные. Побольше бы вот нам таких самостоятельных казачат в такую годину!
– У-у-у, а нас много! Мы ведь всей школой лето-летенски в колхозе робили. Больше пяти тыщ трудодён в этом году за правлением нашей артели имеем. Нас уж премировать пристали. Одного авансу больше ста пудов на нас приходилось. Да мы обратно весь этот хлеб на оборону отчислили.
– Хваты! Хваты! Хороший подарок нашей державе исделали. Хвалю за такую ухватку, – взволнованно говорит, ласково потрепав по плечу собеседника, старый георгиевский кавалер. Затем, как бы спохватившись и точно вспомнив о чём-то, Евсеич суетливо вскакивает на ноги, и, уже на ходу, прощаясь с подростком, бормочет:
– Ну, бывай здоров, станишник. Зарапортовался я с тобой, слышь, чисто. Чуть было и о деле не забыл.
– А ты бы отдохнул со мной, деданько, маленько, – просит старика вскочивший вслед за ним на ноги малолеток.
– Нету, сынок. Извиняй. Побегу. А отдыхать мы с тобой будем, когда Гитлера в помойную яму свалят и осиновый кол в собачью могилу его забьют!
Через минуту деда уже не видно.
А малолетний станичник, по-хозяйски оправив подвешенные к дышлу торбы, из которых, вкусно похрустывая, едят кони овес, – сам снова опускается на разостланный под бричкой отцовский зипун. И хотя вот уже более полутора лет не надёвывал ушедший на фронт родитель этого зипуна, а все равно одёжина хорошо и тепло пахнет отцом, точно только сейчас она сброшена наземь с родных могучих плеч…
Лежит парень навзничь. Широко разбросив руки и ноги, кажется он в таком положении взрослее, сильнее и больше людям и самому себе. И если посмотреть на него в такую минуту со стороны, то вам покажется, что это уже не двенадцатилетний школьник Митя Назаров лежит навзничь под бричкой, а настоящий, несколько утомлённый длительным конным маршем сибирский казак. И спит этот казак, как будто мёртвым, крепким сном богатыря. Но это только кажется. А на самом деле, необычайно чуткий на побудку и по природе отзывчивый на малейший тревожный шорох и звук, он всегда готов к новым маршам, к новым битвам и подвигам, к любым невзгодам и испытаниям, написанным ему на роду!
XI.
Длинны и глухи ноябрьские ночи в Сибири!
Но далеко за полночь не гаснут огни в окнах добротных бревенчатых домов станицы. Не до сна теперь трудовому народу и в эти поздние часы. Вернувшись из далекой степи, с колхозных ферм, с дальних токов, из полеводческих бригад и от молотильных агрегатов, – собирается казачья семья после ужина в чистой, опрятно прибранной горнице. И до глубокой ночи звучит здесь теплый говор воспоминаний об отсутствующих в застольном кругу семьи отцах и сынах, о мужьях и братьях, коротающих эти ночи там, на огневых рубежах страны: в Сталинградских степях, под древним русским городом Ржевом, в снежных горах Кавказа, в дремучих Карельских лесах…
Тихо за голубыми от полнолуния окнами на улицах станицы. Тихо в уютных казачьих горницах, неярко озарённых огоньками висячих семилинейных ламп. И каждый раз в эту глухую полуночную пору здесь снова и снова перечитываются, уже наизусть заученные всеми, но по-прежнему глубоко и горько волнующие каждого письма родных и знакомых фронтовиков. А затем тут же пишется всей семьей и ответ.
Ответ пишут в большинстве случаев ребятишки. Пишут дети под певучую родительскую диктовку. И старики требуют при этом от малолетних грамотеев, чтобы они не очень-то вольничали в письмах разными там пустячными словами, а писали точно так, как диктуют им матери и отцы, блюдя строго-настрого положенный слог и форму.
Старый георгиевский кавалер Евсеич, хоть человек и неграмотный, а уж письма-то служивым диктовать хорошо умеет. И он осуждающе и строго говорит своему внуку, шестикласснику Алёше:
– Хоть и боек ваш брат, Алёшка, нонче на слово, а всё же настоящего письма супротив нас, старых людей, вы составить не можете.
– Так уж и не можем! – обижаясь на деда, говорит Алёша. – А сочинения на «отлично» кто мне помогает писать – ты што ли?
– Замри, варнак, когда с тобой старшие говорят! – вспылив, прикрикивает на Алёшу Евсеич, – Пиши, говорят тебе, согласно моего артикулу – как все добрые люди!
И Алёша, умолкнув, принимается покорно писать под неторопливую и несколько даже торжественную диктовку деда, строго и добросовестно соблюдая все требования придирчивого старика.
А дед, так и не спуская с внука хитро прищуренных, удивительно проницательных и пытливых глаз, ревниво следит за бойким движением руки малолетка, втайне завидуя проворному его писарскому мастерству и словно читая каждую написанную Алёшей фразу. И хотя неграмотный старик и не может, разумеется, прочитать написанное Алёшей, однако обмануть деда в этом деле отчего-то никак нельзя. Бог весть, какими путями, но старый георгиевский кавалер тотчас, же безошибочно угадывает самую незначительную фальшь и малейшую неточность в неверно записанной внуком фразе.
…Как-то в конце сентября надумал Евсеич послать от своего имени письмо самому командиру части, в которой сражается с немцами на фронте младший из троих сыновей георгиевского кавалера – двадцатитрёхлетний Яков.
Задумано – сделано.
Но, как всегда при начинании особо важного дела, Евсеич и в данном случае решил, прежде всего, посоветоваться насчет этой затеи со своей «полковницей», как он, шутя, привык называть её за долгие годы совместной супружеской жизни старую Арсентьевну. Правда, советы эти часто приводили к шумным разногласиям, но, тем не менее, обходиться без них Евсеич положительно не мог.
Грехом кончился семейный совет георгиевского кавалера с «полковницей» и на этот раз.
Как-то вечером оставшись с Арсентьевной с глазу на глаз, Евсеич, рискнув открыть перед ней свои замыслы, сказал:
– Я, слышь, полковница, дело одно задумал. Посоветоваться с тобой хочу.
– Ну… – насторожившись, откликнулась Арсентьевна.
– Я, слышь, решился письмо на фронт пустить одному командиру.
– Командиру?
– Так точно.
– Какому опять командиру? – уже с явно язвительной заносчивостью спросила Арсентьевна.
– Командиру полка, при котором Яков наш состоит.
– Сбросило Ерему…
– А пошто бы и нет?
– А пото, што пора бы уж на старости-то лет перестать смешить добрых людей своей дурью.
– Здравствуйте, – я вас не узнал! – насмешливо кланяясь «полковнице» в пояс, сказал Евсеич.
– Милости просим… – ответила ему Арсентьевна тем же преувеличенно любезно-издевательским тоном.
– Ну, да я ведь так и знал, – неожиданно спокойно и рассудительно заговорил Евсеич. – Так я и знал, што ты и тут поперек дороги мне станешь. Што ж, старая песня. Слава Богу, целый век с тобой маюсь. Вызнал твой нрав. Вызнал, а всё за каким-то чёртом за советами к тебе лезу! – опять теряя самообладание, заключил, сердито сплюнув в сторону «полковницы», георгиевский кавалер.
– Не лез бы. Все, глядишь, без тебя греха поменьше перед Богом на душу намотала.
– Куды там! Без меня ты бы давным-давно в раю была. Прямо, слышь, с марша, прямым сообщением, в чертоги бы поступила.
– Ведь это беда чисто! – всплеснув руками и словно обращаясь к кому-то третьему, проговорила Арсентьевна, – Ведь это куды только годно! Што ни день, то новая затея. Што ни затея, то новый грех из-за его фокусов на душу принимаешь. И подумать только, што ему опять в голову ни с того, ни с сего взбрело: письмо он командиру полка пустит! Послушала бы я, што ты ему там набуровишь…
– А это не бабьего ума ишо дело – в тому подобные письма соваться… Прямо чёрт меня дернул за советом к тебе полезти. Да рази в таких сурьезных делах с вашим братом совет держут?! Недаром сказано: «Баба – полный туяс греха!»…А для тебя Яков кем будет? – совсем неожиданно спросил кавалер «полковницу».
– Не в укор Господу Богу, – кровным сыном приходится, – с достоинством ответила Арсентьевна, не совсем еще понимая значения этого внезапно поставленного ей вопроса.
– Хорошо. Для тебя – кровный сын. Не спорую. Согласный. А вот для меня он есть перво-наперво – сибирский казак, воин!
– Што казак он у нас – это я и без тебя знаю.
– Мало знать, полковница. Надо ишо душой чуять! А у меня сердце за его воинскую честь болит. Я ночей не сплю – одну думу думаю: верен ли он там у меня святой присяге? Честно ли служит на поле брани нашей державе? Хорошо ли германцев в рукопашных битвах родительской саблей соборует? Вот об чём и надумал я письменно спросить самого командира полка, при котором состоит на службе наш Яков. Пусть полковой командир самолично на мою отцовскую тревогу за сына ответит.
– Ты бы ишо аж какому-нибудь там генералу письмо от себя пустил, – не унималась Арсентьевна.
– А што ты думала? И генералу пущу – не оробею.
– Ну, генералу-то письмо составить – не со мной побарахлить.
– И это знаю. Я не тебе чета. Я с самим Их Высокопревосходительством покойным командующим всем фронтом генералом Брусиловым словесную беседу на театре военных действий имел. Стало быть, ты меня, полковница, генеральскими чинами не пугай. Я с любым человеком обходительность имею.
– Ну, ладно, – безнадежно махнув на кавалера рукой, сказала «полковница». – Ладно. Для меня ты хоть самому Сталину письмо пущай. Валяй. Только ведь им там сейчас и делов, што на твои доплатные письма заказные ответы на гербовой бумаге слать. Разевай рот, станут с тобой генералы связываться, да ишо в такую пору!
Собственно, будь «полковница» не в годах, да и сам-то он, георгиевский кавалер, помоложе, – стоило бы слегка проучить её за такие дерзкие бабьи речи. И Евсеич не нашел другого выхода из этой крутой супружеской перепалки, как только звучно сплюнуть «полковнице» под ноги и так хлопнуть при выходе дверью, что на полках долго не могли умолкнуть разговорившиеся горшки.
XII.
Не найдя должной поддержки в своих замыслах у Арсентьевны, Евсеич в тот же вечер решил поговорить по душам насчёт письма с Алёшей, и сразу же нашел во внуке отзывчивого и верного в этом деле союзника. Не дав даже толком договорить деду до конца, Алёша пулей слетал на кухню за ученической тетрадью, на листках которой обычно писали они с дедом письма на фронт, затем, приготовившись писать под дедовскую диктовку, сказал:
– Дедушка, ты у нас мировой! Давно бы нам надо было написать такое письмо генералу.
– А ты думаешь, мы пустим письмо прямо генералу? – спросил его вполголоса Евсеич.
– Ну.
– Согласный. Давай пустим прямо генералу.
– Прямо аж самому главному командующему, – решительно заявил Алёша.
– Аж самому главнокомандующему? – почти шепотом спросил дед.
– Ну.
– А как, слышь, мы его составлять будем? Руководства по письмоводительскому делу у нас с тобой под руками нет. А без руководства опасно, Алексей, на имя высших чинов писать. Так мы чёрт те што набуровить ведь с тобой можем.
– Не набуровим, – уверенно сказал Алёша. – Ты только давай диктуй мне обратно все скрозь от себя и только. Пусть генерал поймёт, что пишет ему старый сибирский казак такой-то.
– Георгиевский кавалер такой-то, – поправил внука старик.
– Ну, факт. Так и подпишем: писал, дескать, это письмо георгиевский кавалер такой-то.
– Правильно. Это всё хорошо будет у нас с тобой составлено, – сказал, подумав, Евсеич. – Только в одном я, слышь, Алёшка, сумлеваюсь: как мы ему письмо откроем?
– Что значит «как откроем»? – не понял внук.
– А то значит, што – как мы его с тобой величать будем, генерала-то? По прежнему-то артикулу в письменном прошении на имя генерала надобно было полный титул правописать. А как мы правонапишем?
– Да так просто и напишем: «Дорогой товарищ генерал!».
– Просто – товарищ генерал, и баста?!
– Ну, факт. А то, как же ещё? – удивился Алёша.
– Неловко как-то мне, старому казаку, да ишо георгиевскому кавалеру, запанибрата с высоким армейским чином обращаться. Непревышно это, Алексей, для меня. Прежде бы Их Высокопревосходительством вывеличал. Дак ведь так-то оно куды звончее выходит!
– Ну, теперь этого нельзя, деда, – решительно заявил внучёк. И нацелившись пером на графленый листок тетрадочной бумаги, приготовился к добросовестному исполнению обязанностей личного дедовского писаря.
…Всю ночь, не смыкая глаз, трудились над письмом к генералу старый георгиевский кавалер с Алёшей. Перешёптываясь, как заговорщики, они трижды переписывали и десятки раз, вполголоса, перечитывали уже наизусть заученное ими письмо, адресованное в личные руки командующего фронтом, на котором дрался с немецкими ордами младший сын георгиевского кавалера – Яков. Всё это делалось, сообразно с решительным требованием Евсеича, в глубокой тайне от Арсентьевны, которая и в самом деле ни сном, ни духом не ведала о том, чем были заняты в эту ночь уединившиеся в горнице дед с внуком.
А на утро, чуть свет, Алёша сдал прошитый крест-накрест чёрными нитками треугольный конверт на почту.
И потянулись долгие, томительные дни ожидания ответа. Дед, как и прежде, проводил эти дни в суетливой и неутомимой своей работе на складах Заготзерно, строго следя за качеством сдаваемого государству колхозного хлеба. Внук – совмещал школьные занятия с трудом на воскресниках, помогая колхозу в молотьбе и хлебоотгрузке. Но, ни тот, ни другой не только не выдавали своей великой тайны Арсентьевне, но даже избегали теперь заводить разговор о письме между собой. А не говорили они между собой об этом потому, что оба втайне, надо сказать, сомневались в получении генеральского ответа. И не дай Бог, узнала бы прежде времени о письме бабка, – пропали бы тогда они с дедом, со свету бы сжила тогда старуха своими насмешками георгиевского кавалера, да и Алёше бы перепало немало…
Шли дни.
А Алёша с Евсеичем крепились, молчали, ждали.
И вот однажды – это случилось в первых числах ноября – две снохи и замужняя дочь Евсеича, вернувшись в сумерках с колхозного тока, были удивлены не совсем привычным нарядом деда. Он повстречался им на дворе. Одетый в чёрный парадный мундир с поблекшими на рукавах галунами, который ревниво берёг еще со времён полковой службы, в широкие, старомодного армейского покроя, шаровары с лампасами – тоже парадные – из тонкого синего сукна, – старик, заложив за спину руки, неподвижно стоял посреди ограды. Словно к чему-то прислушиваясь и кого-то поджидая, он, казалось, не заметил даже внимательно оглядевших его с ног до головы и удивленно переглянувшихся между собой баб.
– Што это папаша-то у нас опять так снарядился? Праздник у них сегодня какой, што ли? – спросила, входя в дом, свекровку старшая из снох.
– Пойди, спроси его, – насмешливо ответила Арсентьевна, – Я уж пытала. Как воды в рот набрал – молчит. Явился со складу нынче ни свет, ни заря. Парадну форму потребовал. Выщелкнулся. Перед зеркалом частым гребнем бороду начесал. И торчит вот теперь битый час во дворе. Видать, поджидает кого-то, што-ли…
Арсентьевна не ошиблась. Евсеич и в самом деле поджидал задержавшегося в школе Алёшу, приказав семейным не начинать ужина до тех пор, пока не придёт внук.
А спустя с полчаса, когда все семейные были в сборе, старик, усадив с собой рядом запыхавшегося Алёшу, приказал Арсентьевне подать на стол лафетник вишневой настойки и пяток бирюзовых рюмок – по числу сидевших за столом взрослых членов семьи.
Почуяв что-то не совсем обычное в загадочном поведении георгиевского кавалера, «полковница» на этот раз беспрекословно выполнила его требование, и, поджав губы, присела к столу.
Евсеич сам, не спеша, наполнил весёленькие рюмки вишневкой, поочередно, блюдя старшинство, расставил их перед каждой из женщин, сидевших за столом, а затем, расправив пышную, как знамя, свою бороду, сказал, кивнув внуку:
– Ну, Алексей, а теперь давай оглашай!
И Алёша, суетливо выхватив откуда-то из-за спины лист белоснежной приятно похрустывающей у него в пальцах бумаги, бережно расправил его на столе и высоким, срывающимся от волнения голосом стал читать:
«Георгиевскому кавалеру, сибирскому казаку
с Горькой линии Тихону Евсеевичу Реброву.
Дорогой отец!
Сердечное спасибо Вам за хорошее письмо Ваше, а главное, за то, что Вы сумели воспитать такого орла, бесстрашного истребителя фрицев, каким является Ваш сын – сержант Яков Ребров, находящийся в настоящее время в одной из гвардейских частей моего соединения. Воспитанный Вами на славных боевых традициях Сибирского казачьего войска, унаследовав от Вас священное качество патриота, сын Ваш является бесстрашным и храбрым воином нашей доблестной Действующей Красной Армии. И Вы, престарелый заслуженный воин России, можете смело гордиться Вашим Яковом, подлинным сибирским казаком, на груди которого горит орден Боевого Красного Знамени!
Крепко обнимаю и целую Вас, георгиевский кавалер!
Командующий Н-ским соединением генерал-майор
А. Степнов».
Впервые в жизни увидели в больших и прекрасных глазах деда по-детски крупные, светлые и чистые слезы, от обилия которых глаза эти казались в такую минуту ещё больше, роднее, прекраснее.
XIII.
Километрах в полутора от станицы, на высоком, доступном и солнцу, и ветру увале призывно маячат белоснежные шатры лагерей кавалерийского клуба. Неугасимое пламя высоко поднятого на флагштоке знамени гулко шумит и трепещет на вольном степном ветру. И пронзительные звуки сигнальных труб доносятся до станицы на ранней заре, в полдень и поздним вечером.
Всё минувшее лето и осень шла в лагерях напряжённая боевая учеба казаков призывного и допризывного возрастов. Под непосредственным наблюдением и строгим руководством местных командиров запаса – прирожденных кавалеристов, под зорким контролем старейших, видавших виды казаков поставлены были в стремена целые подразделения казачьей молодежи линейных сибирских станиц. И кавалерийские клубы Горькой линии воспитали уже превосходных наездников, лихих джигитовщиков, неустрашимых, решительных, ловких и храбрых рубак.
Будучи сами блестящими наездниками, отличными знатоками кавалерийского дела, безупречными мастерами классически-сложной джигитовки в седле, с азартом энтузиастов занимаются старики с молодёжью, с успехом развивая в юных станичниках врождённое мастерство кавалерийской хватки, любовно приучая их к виртуозному владению обнаженным клинком. Не найти сейчас ни одной такой станицы в степных просторах Сибири, где бы не проходили в лагерях кавалерийских клубов курса боевой подготовки молодые казаки.
Но, охотно обучая кавалерийскому делу станичную молодёжь, не бросают привычной тренировки с винтовкой и саблей и сами старики. Не утратив былой осанки и выправки, прочно и молодо сидят они в седле, без конца изумляя своим мастерством безусых сынов и внуков, жадно и ревностно следящих за каждым стремительным, строго рассчитанным и верным ударом высоко занесённого над головой, играющего в родительских руках беспощадного и мстительного казачьего клинка.
И тот, кто видел хоть одного из этих престарелых и тёртых кавалеристов, когда, слегка привстав на стременах и обнажив излучающий голубые вспышки лёгкий клинок, пулей мчался он по плацу, бесшумно и ловко срезая под корень встречные стебли лозы, – тот поймёт и представит, в какую же грозную и страшную силу вырастает в глазах неприятеля эскадрон таких всадников в минуты кавалерийской атаки, с гиком ринувшись на врага!
С величайшей готовностью к жертвам и подвигам встают в строй защитников нашей Родины деды и внуки, отцы и сыны в эту грозную годину Великой Отечественной войны. Строги и требовательны к молодёжи старые казаки. Уж кто-кто, а уж они-то, с честью пройдя через огонь и воду былых сражений за святость Русской земли, назубок знают, – что значит для войны закалка в учении, если предстоят впереди суровые маршруты далеких походов и неслыханные ещё по ожесточению рукопашные бои. Вот почему так настойчиво закаляют отцы-командиры в многокилометровых конных и пеших переходах своих сынов, неутомимо тренируя в них волю и мускулы, зрение и слух…
А в сумерках, когда вернувшиеся с колхозных полей казачки суетятся за управой домашних хозяйств, возвращаются из глубинных степей с боевых кавалерийских учений молодые всадники. Эскадроны конницы проходят, как встарь, по главной станичной улице, по той самой улице, которая издревле была дорогой чести и славы, уходивших на поле брани полков сибирских казаков. И в каком бы степном краю станицы ни находились в час боевых учений всадники, – всё равно, возвращаясь к шатрам своих лагерей, они непременно пройдут по этой улице – улице древних воинских традиций.
Всадники проходят с песней.
Гулко звенят кованные конские копыта о бронированную заморозками родимую землю. И, как бубен, гудит дорога под глухим и ритмичным рокотом копыт, сопровождающим боевую походную песню:
То не бури с грозами
Грянули, ребята,
На брегах привольных
У Иртыш-реки, –
За орлиной стаей
Поднялись орлята –
Все – в отцов родимых,
Все сибиряки!
Наши сабли вострые.
Наши кони – звери;
Только гикни – ринутся
Чёрту на рога!
Сквозь огонь и воду,
Вьюги и метели
За отцами бросимся
Мы громить врага.
Не уйдет от конницы
Вражеская стая;
Сечь башку фашистскую
Казаку с руки.
Пусть помянет песней
Родина святая,
Как громили ворога
Мы, сибиряки!
Ярко, звонко и молодо звучат чистые голоса молодых всадников, проходящих в конном строю по прямой и широкой улице станицы.
И старые люди, и дети, и женщины, и девчата, – все от мала до велика, высыпав при звуках этой огневой песни на главную улицу, молча, любуются кавалерийской кавалькадой, строгим натренированным шагом строевых лошадей, безупречной выправкой и посадкой всадников. И долго будут стоять у ворот эти люди, пока не скроется из глаз арьергардная колонна кавалеристов, пока не замрёт где-то вдали за станицей горько волнующая каждого боевая песня, песня, властно зовущая к мужеству и решительности, к стойкости и к борьбе:
За края родимые,
За станицы наши
Мы в сраженья ринемся
С дикою ордой,
Чтобы жизнь привольная
Стала наша краше,
Когда мы с победою
Двинемся домой!
Казаки сибирские
На стремена встали –
Не спастись от гибели
Подлому врагу.
Мы пройдем с тобою,
Полководец Сталин,
Сквозь любые дебри,
Грозы и пургу!
Нет, не умерли и никогда не умрут в сердцах сибирских казаков Горькой линии те боевые традиции воинственных предков, которые завещал нам великий завоеватель степных просторов Сибири – Ермак!
Станица Пресновская – на Горькой линии,
Северный Казахстан.
Ноябрь, 1942 г.
<предыдущая страница