Flatik.ru

Перейти на главную страницу

Поиск по ключевым словам:

страница 1
Давыдов Ю.Н. От самоуправления машины к «омашиниванию» начальства // ФРГ глазами западногерманских социологов: Техника – интеллектуалы – культура. М.: Наука, 1989. С. 48-66.
ОТ САМОУПРАВСТВА МАШИНЫ К «ОМАШИНИВАНИЮ» НАЧАЛЬСТВА

§ 1. Проблема «самозаконности» техники

Еще более серьезным, чем описанные в предыдущей главе, теоретико-методологическим препятствием на пути развития конкретного социологического исследования техники и индустриального труда ученым типа X. Попица представляется допущение насчет «самозаконности» техники, т.е. ее подчиненности одному лишь «собственному», внутренне ей присущему закону развития. Это допущение является, согласно X. Попицу, еще более «непрозрачным и многослойным», чем допущения, лежащие в основании рассмотренных им прогнозов будущего, а между тем обладает «убеждающей силой и самопонятностью» духовного соглашения [4, 16]. Чтобы сделать понятным происхождение, значение и следствие этой идеи, он оказывается вынужденным обратиться к «спекулятивным теориям о „смысле" техники», в лоне которых она возникла и которые продолжают питать ее. В этой связи им рассматривается концепция Освальда Шпенглера, Николая Бердяева и Роберта Дворака.

Любопытно, что это рассмотрение предваряется весьма существенным примечанием, возникшим, очевидно, на более позднем этапе работы над книгой, поскольку на самом-то деле его место не в «сноске», а в основном тексте. «Нижеследующая полемика, предупреждает автор читателя во избежание явно напрашивающегося здесь „терминологического недоразумения", — естественно, не направлена против того факта, что технические достижения также подчиняются определенным правилам и что каждое отдельное техническое достижение может предполагать другое. Если понятие «самозаконности» толкуют в этом ограниченном смысле, то против этого невозможны никакие возражения, кроме указания на то, что обычное сегодня словоупотребление в общем предполагает более претенциозное философско-историческое толкование этого слова» [4, 16].

Действительно, во всех трех вышеупомянутых концепциях идет речь о таком толковании техники, при котором она мало-помалу «субстанциализируется», «онтологизируется», а затем превращается в силу, господствующую над человеком, подчиняя своему закону его природное окружение и духовную культуру. О. Шпенглер определяет технику вообще как «тактику жизни», которая в качестве собственно человеческой техники постоянно претендует на то, чтобы заменить место жизненной стратегии, определяющей ее общие направления и цели. Согласно Н. Бердяеву, техника — это «космогоническая функция», посредством которой осуществляется вытеснение органически-иррационального механически-иррациональным. Для Р. Дворака техника представляет собой «осуществленную магию», которая изначально была демонической попыткой человека «повторить» божественный акт творения, добившись господства над миром, и которая раскрывается в своих технических порождениях как ничем не ограниченная воля к власти. И во всех трех случаях техника, представавшая поначалу как человеческое творение, орудие его господства, выступает сегодня против человека, подчиняет его своей слепой, анонимной власти: господин мира становится рабом машины (Шпенглер), машина начинает переделывать человека но своему образу и подобию (Бердяев), человек стал рабом и жертвой техники (Дворак). Шпенглер считает, что только мечтатель может верить в существование выхода из этой ситуации (во всяком случае, в пределах «фаустовского типа культуры»); Бердяев, напротив, призывает все-таки верить в возможность подчинения техники власти духа. Дворак же убежден в том, что верить в «неизбежные границы» этого бесчеловечного процесса столь же сомнительно, сколь и опасно.

По мнению X. Попица, все три концепции представляют собой драматизацию одного и того же очевидного факта, который сам он (как и остальные его соавторы по книге) вовсе не склонен воспринимать драматически, а тем более трагически или вовсе апокалипсически. Речь идет о возрастающей зависимости человека от им же созданного мира — мира техники (и технизированной среды обитания), которому упомянутые авторы решительно противопоставляют «естественную» природу, не сотворенную человеком и не «преобразованную» им. «Человеческая природа, размышляет X. Попиц по поводу этого факта, пытаясь дать ему ,,эпическое" толкование, связана с „царством" искусственно созданной природы не только через творческий акт создавшего ее человека. Мы не можем пользоваться техникой, не принимая на себя обязательств но отношению к ней, выражающихся во всем нашем образе действий. Например, техническое производство требует определенной организации, которая соответствует определенному способу этого продуцирования. Эта организация, ориентированная на техническое производство, опять-таки предполагает специфическое дисциилинирование отдельных индивидов, которые вовлечены в организацию, или принуждает их к ней. Дисциплинирование отдельного человека в рамках производственной организации ведет к далеко идущему планированию его жизненного процесса также и внутри его частной сферы... Очевидным является факт, что техническое формирование природы имеет бесчисленные предварительные условия и следствия, которые распространяются на всю человеческую жизнь» [4, 18—19].

Как видим, перед нами не просто попытка эпически «трезвого» рассмотрения факта, который, согласно убеждению X. Попица, был безнадежно «романтизирован» названными авторами. Мы имеем дело с пересмотром отношения к нему, традиционного для гуманитарно ориентированной интеллигенции (впрочем, и мы убедились в этом, не только для нее). А это уже «миросозерцательный», мировоззренческий акт, означающий изменение самого способа видения того же факта. Стало быть, то самое «научно-социологическое» рассмотрение индустриальной техники и технизированного труда, к которому начинает затем апеллировать X. Попиц в своей полемике с Бердяевым, Шпенглером и Двораком, вовсе не беспредпосылочно: оно не предшествует изменению мировоззренческой позиции, а следует за ним. Таким образом, тот критический прием, что использует в этой полемике X. Попиц, противопоставляя философски-спекулятивному подходу к исследованию техники и технизации «социально-научный», бумерангом обращается и против него самого, чей выбор в пользу «социально-научного» подхода раскрыл свой «донаучный» характер, характер определенной оценки, т. е. мировоззренческого акта.

И если мировоззренческой предпосылкой критикуемых X. Попицем авторов является впечатление, что «органическое — механизируется, иррациональное — рационализируется, нетехническое — технизируется», что «„механизм”, следовательно, сильнее, чем „организм"» [4, 19], то ведь и его собственная предпосылка отличается от этой только одним-единственным «моментом». Имея дело уже не с самим этим процессом, драматичным, как и всякий переломный процесс, а с его результатом — «механизмом», одержавшим победу (по крайней мере в Западной Европе), он убежден в «окончательности» этой победы и потому не видит иной реальности, кроме механически-технической, и не склонен оплакивать то, что было принесено ей в жертву.

Эмоции, которыми, как нетрудно заметить, питается и эта, «научно-социологическая», познавательная установка, возникают, разумеется, не из ностальгических воспоминаний об «органическом» прошлом, а из воспоминаний о послевоенном хаосе, пришедшем в Западной Германии на смену нацистскому «новому порядку» и подменившем собой традиционные представления об «органике» жизни. Свой положительный заряд эти эмоции черпают из надежды на то, что техника, к требованиям которой во времена гитлеровского волюнтаризма прислушивались не так внимательно, как она того заслуживала, теперь наконец утвердит себя как основа действительного «порядка», стоящего «по ту сторону» партикуляристских партийных пристрастий; важно только правильно расслышать эти требования, чему и должно способствовать «научно-социологическое» исследование техники и технизированного труда.

Этим надеждам, конечно же, противостояли понятия-«мифологемы», которыми оперировали авторы вроде Шпенглера, Бердяева и Дворака, хотя и засвидетельствовавшие «триумф» механического (рационального и технического) начала, однако давшие этому событию однозначно отрицательную оценку, а главное -утверждавшие при этом, что его «ни в коем случае невозможно „рационально” понять, „механически” объяснить, „технически” конструировать» [4, 19]. И дело здесь не только в том, что, как пишет X. Попиц, в изображении этих мыслителей «утверждение технического принципа — это историческая драма нашей современности, которая описывается как доисторический миф: микрокосмос машины восстает против человека — творение выступает против творца — техническая сущность порабощает демиурга, измыслившего ее» [4, 19].

Дело также и в том (о чем умалчивает их критик), что сам этот описываемый процесс предстает вовсе не таким рациональным, как того хотелось бы адептам индустриальной социологии; ибо силами, движущими его (вспомним «магическую» волю к власти, о которой говорил в данной связи Дворак, или тяготение к неорганическому существованию, к смерти, к небытию, с которым связывал современную технику Шпенглер), оказываются в общем-то совсем не рациональные силы. А отсюда и иррациональные результаты этого процесса: например, безработица, хотя и ее связь с развитием техники, и ее иррациональность, констатируемую Бердяевым столь решительно, пытается оспорить его индустриально-социологически ориентированный оппонент.

Разумеется, тот факт, что X. Попиц, как видим, тоже не был чужд известной мифологизации техники, связанной с издержками его веры в ее безусловную (если не абсолютную) рациональность, разумность (если хотите, не только «в низшем», но и «в высшем» смысле этого слова), вовсе не является основанием для недооценки его критики Шненглера, Бердяева, Дворака. Когда он «ловит на слове» этих авторов мифологизированной «исторической драмы», обращая внимание на явную непроясненность одного из ее актов — акта превращения господина техники в ее раба, -к нему нельзя не прислушаться. В самом деле, как мыслят себе Шпенглер, Бердяев и Дворак саму эту метаморфозу, ее, так сказать, «механизм»? Собственно говоря, это и есть вопрос о «механизме» отчуждения, решая который К. Маркс и создал свой «Капитал» — основной труд всей его жизни. Однако социальные мыслители, настаивающие на «самозаконности» развития техники, уже тем самым «изымают» вопрос о ней из того целостного социально-экономического контекста, в котором он рассматривался автором «Капитала».

И тогда он начинает фигурировать в той абстрактно-философской формулировке, в какую и облекает его X. Попиц, говоря об отсутствии в «исторической драме» названных авторов «второго акта», объясняющего, каким образом «механизация природы превратилась в механизацию человека». «Как, — спрашивает он, — можно понять этот исторический поворот?» [4, 20]. Причем сегодня, когда становится все более очевидно, что и наша «рабская зависимость» от машины — это не такой уж и «мифологический образ», но что вопрос о ней не решается раз и навсегда, а ставится заново на каждом новом «переломе» в развитии техники, проблема уже не воспринимается как «чисто историческая». Она обнажает свой вполне актуальный — и реалистический — «подтекст», к которому не был чувствителен X. Попиц три десятка лет назад (как, впрочем, не была к нему чувствительна и вся самоутверждавшаяся в те поры западногерманская индустриальная социология).

Объяснить смысл произошедшего во «втором акте» драмы под названием «человек и техника» можно различными способами. Во-первых, его можно представить как результат ослабления напряжения человеческих сил, или — в переводе на язык социологических представлений — как следствие вырождения элиты, носительницы культуротворческого устремления (отчасти, согласно X. Попицу, так поступает О. Шпенглер). Во-вторых, можно сделать ответственным за этот процесс техническое воздействие той или иной природной силы, поставленной на службу человеку, — силы пара, электроэнергию или энергию атома (намек на Ж. Фридмана, ставившего каждую из трех «индустриальных революций», о которых шла у него речь, в зависимость от утилизации людьми одной из этих сил) — либо даже возложить ответственность на техническое применение колеса, в котором Ф. Г. Юнгер усматривает символ смерти, а Ф. Рело — характеристику сущности машины.

В-третьих, можно попытаться свести причину этого рокового переворота к «чисто количественной» стороне дела — к тому, что техническое преобразование («перечеканка», «перековка») мира, окружающего человека, достигает таких опасных размеров, что он рискует задохнуться в нем. Этот вариант объяснения излагается в книге со ссылкой на «образный оборот» К. Ясперса, хотя сегодняшний житель многомиллионных «мегаполисов», до краев напичканных всяческой техникой, отравляющей атмосферу совсем не в метафорическом смысле, увидел бы в словах философа насчет «угрозы удушья» вовсе не литературно-художественный «образ», а констатацию факта — смертельно опасного для человека «безобразия», ежечасно и ежеминутно творимого техникой или, во всяком случае, при ее безусловно решающем «участии».

Наконец, возможен и четвертый вариант объяснения «второго акта исторической драмы», мифологизированной у Шпенглера, Бердяева и Дворака, хотя он, как подчеркивает X. Попиц, «с самого начала не соответствует претензиям их философско-исторических теорий» [4, 20], и «не соответствует», очевидно, потому, что, судя по всему, более всего импонирует их критику. Согласно этому объяснению, «механизацию человека» следовало бы понимать «как непрерывный процесс приспособления к способу технического формирования и роду созданного техническим путем» [4, 20], т. е. к производственному функционированию техники и результатам этого функционирования технически сотворенной «предметности». Причем вся суть здесь не столько в самом этом процессе, сколько в мере осознанности его теми, кто в нем участвует, и главное — в способе осознания: «Степень приспособления могла быть внезапно осознана таким образом, что человек как бы уже более не узнает себя» [4, 20].

Чтобы пояснить, что же, собственно, это означает, X. Попиц ссылается на Макса Вебера, обращавшего внимание на необычный пафос «„аппарата” крупноиндустриальных производственных организаций, который изменил почти до неузнаваемости и будет изменять дальше облик человеческого поколения» [5, 6]. Однако в этом случае центр тяжести перемещается на вопрос о причинах вышеупомянутой «внезапности»: почему «вдруг» изменилось самосознание человека, втянутого в «аппарат» технизированного производства? И не отсылает ли нас это «почему» обратно -к степени технически обусловленного развития этого «аппарата»? Словом, не оказывается ли «внезапное» изменение сознания функционера такого аппарата таким же «богом из машины», каким, согласно критическому выводу X. Попица, является у Шпенглера, Бердяева, Дворака вышеупомянутый «исторический поворот» от «механизации» природы к «механизации» самого человека?

Между тем, по мнению критика этих авторов, именно такого рода непроясненность «второго акта исторической драмы» как раз и является истинным источником произошедшей у них онтологизации техники, которая получила в результате такого «гипостазирования» самостоятельную «мифическую силу» [4, 21]. И наоборот: «благодаря этому гипостазированию всякое событие в отношении человека к технике, которое, как кажется, непостижимо рациональным образом, уже тем самым „объясняется” в его „иррациональности”» [4, 21]. По ведомству того же рода «демонизации» (которая в этом случае оказывается рациональной лишь по форме, но не по содержанию) X. Попиц числит также попытки других авторов, например Хермана Шмидта, постичь «рациональный закон» саморазвития техники, так как при этом ей заранее приписывается все та же «самозаконность» — имманентный «закон», существование которого еще надо было бы доказать. Характеризуя в этой связи стремление поместить такой (еще только подлежащий «открытию») закон между «законом природы» и «человеческим законом», он делает вывод, что поиск в технике закона «вообще», «очевидно, возникает здесь, как и резиньяция перед демонией техники, благодаря представлению о технической предметности, которая уже как таковая субстанциально -указывает на надбавку к тому, что предполагается правилами чистого функционирования. Основная мысль, которую мы отметили в спекулятивных теориях техники, воспроизводится и здесь, но только в других формулировках» [4, 21].

В заключение критической части своего раздела X. Попиц предлагает своеобразную типологию «соображений», ведущих к «подобной конструкции «самозаконности» [4, 22]. Первый путь рассуждений, ведущих к ней, имеет своим исходным пунктом ограничение проблемы «ситуацией отдельного индивида в современном обществе» [4, 22]. Такой индивид представляется обусловленным во всех своих жизненных побуждениях «могущественными отношениями, к которым он вынужден приспосабливаться» [4, 22] (а разве не аналогичное видение реальности лежит в основе «научно-социологического» ее описания, предлагавшегося выше самим X. Попицем?). Индивид «впадает в состояние резиньяции перед лицом импозантного технического аппарата, в который он оказывается втянутым» [4, 22]; сама мысль о возможности управлять «всем этим аппаратом» должна представляться ему «гротескной». И конечно же, коль скоро техника представляется не поддающейся сегодня такого рода вмешательству, несоизмеримой в своих безграничных возможностях с неизбежной ограниченностью каждого из людей, вполне естественно предположить ее «самогосподство», т. е. «самозаконность».

Отвлекаясь от «исторических и социологических» предпосылок, обеспечивающих возможность возникновения и распространения такого хода мысли, X. Попиц подвергает критике его «гносеологический», так сказать, аспект. Он утверждает, что при этом остается невыясненным, что же, собственно, такое «технический аппарат» или «современная техника», с которой имеет дело противостоящий ей индивид. Если речь идет исключительно о такой предметности, как машины, аппараты и «технически отчеканенный» индустриальный ландшафт, то — возражает X. Попиц (воспроизводя, кстати, мысль автора «Капитала») -- «в противопоставлении „отдельного индивида” и „техники" очевидно вынесен за скобки общественно-институциональный характер технически обусловленных производственных отношений» [4, 22]. В результате такой искусственной изоляции техники от обусловленных ею социальных отношений техника предстает как «природный феномен», который описывается уже не в социологических, а в «эстетических категориях». Когда же этот способ рассмотрения, как это часто случается, утрачивает представление о своих границах и его категории переносятся на область реальных взаимодействий между техникой и человеком, проблема запутывается и люди вводятся в заблуждение.

Не удержавшись от стремления квалифицировать такого рода «превращенное сознание» в духе «социологии знания», переходящей в неомарксистскую «критику идеологии», X. Попиц резюмирует: «В этой эстетической аргументации часто разоблачает себя позиция протеста решительного аутсайдера, которому недоступно всякое техническое функционирование и который выдвигает требование возвести этот недостаток в принцип. Здесь в принципе идет речь не о попытке поставить диагноз, а о социально обусловленной защитной реакции, которая исчерпывается тем, что возбуждает обвинение против непознанного» [4, 22]. Отсюда, очевидно, и несколько облегченный характер критической аргументации против рассмотренного типа рассуждения, ведущего к заключению о «самозаконности» техники.

Он представляется критику этой идеи гораздо более серьезным лишь в том особом «повороте», когда отдельным индивидам противопоставляется не «непосредственная техническая „предметность"», но весь аппарат организации производства и бюрократии, а также условий труда и потребления. Ибо целое этого аппарата действительно не воспринимается отдельным индивидом, так как в его основе лежит не фиксируемое на поверхности «специфически общественное отношение власти», определяющее разделение сфер компетентности между различными управляющими инстанциями; это «отношение власти» трудно или невозможно персонифицировать, сведя соответствующие функции аппарата к личным решениям. Если пытаться обойти этот социологический аспект «самозаконности», то подобное «субъективирование техники» покажется приемлемым, ибо, как писал А. Гелен, предлагает нечто вроде заменяющей конструкций для «исчезающего персонального характера отношений экономической и политической власти» [4, 12].

Второй путь к выводу о «самозаконности» техники ведет через опыт, свидетельствующий о том, что зачастую последствия технического развития непредсказуемы. «Все технические манипуляции, — в этом X. Попиц отдает себе отчет, — остаются рискованными для человеческого общества» [4, 23]. И чем более далеко идущими являются такого рода манипуляции, тем труднее предсказать, чем они обернутся, если не для поколения, впервые прибегнувшего к этим «манипуляциям», то для последующих поколений. Так что вполне можно согласиться с этим западногерманским социологом, когда он говорит: «оптимизм планировщиков находится в очевидном несоответствии с шансами заранее ограничить последствия этих планов» [4, 23]. Причем ссылка на «самозаконность» техники может возникнуть и как простейшее объяснение» этого (столь же самоочевидного, особенно в XX в., сколь и как бы «забываемого», прежде всего апологетами безудержного технического развития), в общем не такого уж «незначительного» факта.

Однако — тут же пытается как бы «нейтрализовать» X. Попиц значение признанного им «неприятного факта» — «то обстоятельство, что ее последствия непредсказуемы, очевидно, не является характеристикумом техники» [4, 23]. И если технические достижения вызвали к жизни оптимизм, который «„считает точное планирование" всех следствий человеческих действий не только возможным, но и само собой разумеющимся» [4, 23], то это вовсе не означает, что ученые непременно должны принимать требования «оптимистов», предъявляемые технике. Однако придется считаться с тем, что из «разочарования», вызванного незапланированными последствиями «технических манипуляций», вполне может возникнуть «склонность» рассматривать все такого рода следствия «как результат „коварства объекта"» [4, 23], которая уже предполагает иллюзию его «самозаконности».

X. Попиц вполне допускает, что по мере углубляющейся технизации «все технические планы становятся все более проблематичными» [4, 23]. Но это обстоятельство он связывает не с изначальной «ущербностью» самой техники и не с особой направленностью воли, определяющей техническое творчество (вспомним Дворака), а со своеобразным «взаимодействием», которое, по его утверждению, существует между «естественнонаучной, хозяйственной и общественной» тенденциями развития, с одной стороны, и задачами, которые ставит «на каждой стадии» технический прогресс, представляющий собой «результанту» этих тенденций, — с другой. Такое взаимодействие, в рамках которого развитие науки, хозяйства и общества в целом предъявляет свои требования к технике, а «технический прогресс», резюмирующий их, в свою очередь, ставит свои вопросы перед ними, может складываться таким образом, что, «по-видимому, никакая отдельная общественная инстанция не в состоянии более радикально повлиять на него» [4, 23].

«„Закономерность” такого взаимодействия, и это звучит уже как программный тезис самоутверждающейся западногерманской социологии индустрии и технизированного труда, — хотя и постижима в каждом отдельном случае, однако в целом не поддается контролю со стороны законодательствующих инстанций» [4, 23]. И говорить перед лицом этой ситуации (для обозначения которой так и просится гегелевское понятие «тотальность») о «самозаконности» техники, призывая тем самым главное внимание сосредоточить именно на ней, значило бы предпринять «неправомерную попытку локализовать проблематику целого» [4, 24].

Третий тин рассуждения, ведущего к заключению о «самозаконности» технического развития, представляется критику этой идеи самым интересным и во многих отношениях «исключительным»; его источник — определенный способ осмысления техники в категориях «цели» и «средства». Поскольку предполагается, что техника — это средство для определенной цели, например удовлетворения человеческих потребностей, постольку тут же оказывается, что средство использует колоссальные силы, которые, но сути дела, имеют значение не для него, а для предусмотренной цели. И если взглянуть с точки зрения конструкции цели — средств на весь машинный парк современной цивилизации, то он предстанет как «узурпатор» огромнейших затрат человеческих сил: отношение цели и средств может показаться прямо-таки поставленным с ног на голову.

В этой связи Ханс Фрайер еще в ранней своей работе говорил о превращении средств, связанных с целым жизни, в «автоцентрическую систему», которая становится «самозаконной» именно потому, что утрачивает характер средства, получающий свой закон извне — от жизненной целостности [1, 130]. В таком случае допущение о «самозаконности» техники представляет собой, согласно X. Попицу, либо необоснованную спекуляцию (когда «самозаконность» утверждается как субстанциональное свойство техники), либо ход мысли, вводящий в заблуждение. Дело в том, что в этом (втором) случае на технику проецируется «точка зрения „средства”», которая не может быть последовательно выдержана до конца, так как не существует «объективации человеческой деятельности», которые можно было бы понять исключительно как «средство» для какой-то «цели»: «Любой предмет, который формирует рука, требует признания своего существования также и независимо от цели, для которой он создается» [4, 24].

Если принять этот постулат всерьез, во всей его общефилософской, общемировоззренческой значимости, то в этом случае вывод о «самозаконности» техники предстанет как результат некоторого недоразумения — недопонимания истинной «диалектики целей и средств», которая, кстати, имеет силу применительно ко всему, что является плодом человеческой деятельности, каковая ничего не может создать только «из себя самой», но во всех случаях нуждается в каком-то материале, имеющем (уже хотя бы в силу одного этого) внешние, от человека не зависящие параметры. А коли это действительно так, то все, что создается нами в качестве средства для какой-то цели, неизбежно будет получать — одновременно! — и оттенок чего-то «самоцельного» — безразлично, идет ли при этом речь о государстве или хозяйстве, бюрократии или науке либо даже о «конфессиональных учреждениях».

Впрочем, этот общефилософский постулат таит в себе настолько далеко идущие выводы, что они могут вступить в противоречие не только с идеей «самозаконности» техники, но и с возражениями X. Попица против нее. Ведь все, стало быть, сводится теперь ко все тому же аристотелевскому вопросу о «мере»: какова мера того, что в «инструментах», создаваемых нами для какой-то цели, должно получить тенденцию «уклонения» от «чистой инструментальности» («чистое средство») в сторону «самоцельности», «субстанциальности», т. е. — увы! — все той же «самозаконности»? И не преступило ли ее человечество, создавшее «машинный парк» современной цивилизации, на каком-то «опасном повороте» своей собственной истории? Не создало ли оно -в своем стремлении продемонстрировать собственное «всемогущество» — такой камень, который само уже не в состоянии поднять? И не грозит ли этот «камень» утащить на дно хаоса, которым чревато неконтролируемое развитие современной техники, все человечество, если оно не попытается как-то ослабить веревку, связывающую его с ним (если уж неспособно вообще обрубить ее)?

Нельзя сказать, чтобы X. Попиц не чувствовал всех этих вопросов, однако задает он их себе в явно «облегченной» форме. «Конечно, возможно, — допускает он, имея в виду все, когда-либо создававшееся человечеством в качестве «средств», — что эти институции с самого начала или в ходе последующего исторического развития приобретут тотальную самоценность, следовательно, уклонятся от масштаба (все той же «меры». — Ю. Д.) средств не только частично, но и абсолютно. Фрайер справедливо указывает на гегелевскую идеализацию государства как объективного духа, которая может повториться в глорификации техники. Но всякая абсолютизация техники, превращаемой в самоцель, всегда остается все-таки связанной с отношением и суждениями людей. Тем самым самоцельность еще не становится свойством техники» [4, 24].

Самоцельность, быть может, и не становится, но вот «самозаконность», если под нею понимать собственный закон развития техники (определяющий ее развитие независимо от нашего использования ее в виде средства для достижения целей, ради которых бы она и была создана), явно грозит стать таким ее свойством, в особенности когда речь заходит не о тех или иных отдельных «технических инновациях», а об общем ее состоянии на каждом данном этапе, которое является «условием возможности» всех этих инноваций и к которому приходится приспосабливаться, чтобы их абстрактная возможность стала конкретной действительностью, с которой тоже придется затем считаться как с «данностью». А при таком повороте дела далеко не все уже зависит от «отношения и суждений людей», особенно когда «техническая инновация» уже «внедрена», включена в «систему техники», «оприходована» в «машинном парке» цивилизации. И тот факт, что «техника — человеческое деяние и произведение» [4, 25], не отменяет независимой от нашей воли тенденции ее «самодвижения», которая не только непослушна нам, но, наоборот, вынуждает нас прислушиваться к ее «закону», приспосабливаться к нему, коль скоро мы хотим «продвигать» технику дальше, по пути создания новых «средств», новых «инструментов», новых «приспособлений».

§ 2. Индустриально-социологическая перспектива фетишизации машины

Представления о «самозаконности» техники, равно как и теории ее культурной ценности и прогнозы ее будущего, вызывают у X. Попица резко критические отношения (заводящие его подчас довольно далеко) по вполне понятной причине. В большинстве случаев они переносятся на феномен технического труда, а затем связываются с утверждением о том, что индустриальный рабочий является рабом машины, которое западногерманский социолог считает весьма существенным препятствием (иначе он не посвятил бы столько усилий его критическому устранению) на пути «научно-беспристрастного» анализа как самого этого труда, так и его непосредственных социальных последствий. Идея порабощен-ности промышленного рабочего машиной получила закрепление в специальном термине — труд, «подчиненный машине» («под властью машины»), с помощью которого некоторые исследователи стремятся отличить индустриальный труд от доиндустриального, который мог быть подчиненным чему угодно, но только не машине. Расчищая путь исследованию, результаты которого были представлены в книге, автор ее «камертонного» раздела хочет отделить в этом термине его рациональный смысл от иррационально-спекулятивного.

Он согласен принять его лишь при условии, если под «подчиненностью машине» понимать «определенную обусловленность трудового процесса в его темпе, последовательности движений, способе движения», которая представляет собой факт, который можно «проверить» в каждом отдельном случае [4, 25]. Лишь с помощью такой конкретной проверки — на основе анализа отдельных случаев — может быть доказана и «целесообразность образования понятия». Если же под господством машин понимать принципиальную подчиненность, бессилие индустриального рабочего против «молоха машины», то — возвращается X. Попиц к своему испытанному приему идеологической критики неприемлемых для него представлений — значит лишь демонстрировать тот факт, что на заднем плане подобного толкования этого термина стоит все то же «неясное чувство» гипертрофированной «самозаконности» техники [4, 25].

Представление о «насилии механики», от которого страдает индустриальный рабочий, — это для X. Попица лишь «особый случай» (уже развенчанной им на примерах Шненглера, Бердяева, Дворака и других «философов техники») мифологемы о «господстве механизма над организмом». У тех, кто ее разделяет (в этой связи вновь дается ссылка на Ф. Г. Юнгера), неизбежно должно возникнуть впечатление, что это насилие неизбежно, неизменно и непостижимо. В этих случаях и такие понятия, как «механизированный труд», применяются в качестве, по-видимому, достаточного описания «неестественности» ситуации индустриального труда, которое уже в силу одного этого не может не оказаться изначально тенденциозным, дезориентирующим исследователя. Задача, следовательно, заключается прежде всего в том, чтобы снять с понятия «неестественного» ценностный отпечаток, побуждающий оценивать его если не как что-то «противоестественное», то уж, во всяком случае, расположенное «ниже», чем «естественное». Нужно уравнять «естественно-природное» и «искусственно-техническое», «органическое» и «механическое», лишив первое из этих начал тех ценностных преимуществ, которое наше («естественное») сознание по традиции связывает с его онтологической «первичностью» (ведь вначале была природа, а техника была создана лишь потом). И тогда такие понятия, как «технизированный труд», «механический труд», «машинообразный труд», утратят свои — обвинительные! — характеристики, открыв путь для «непредвзятого» исследования. Тогда-то совсем иначе прозвучит и понятие труда, «подчиненного машине» («при машине», «под властью машины», «под принуждением машины» и т. д.).

«Если же под этим понятием, — говорит X. Попиц, имея в виду „механизированный труд”, — вообще что-то следует подразумевать, то оно может лишь выразить гипотезу, согласно которой обращение с техническими предметами, машинами и аппаратами требует специфической формы поведения. Какого рода эти формы поведения и каким образом становятся действенными эти необходимые требования обращения с техническими предметами -относительно этого ничего не говорит ни данное, ни все подобные ему понятия. Слово „механизированный”, с которым связаны весьма приблизительные представления о механических процессах, обладает свойством вызывать ассоциацию лишь с такими образами, как „марионетка" или „робот”. С этими понятиями и образами оперируют с тех нор, как идет разговор о техническом индустриальном труде, и не только в общих теориях, посвященных критике эпохи, но и в науках об индустриальном производстве, его организации и индустриальном труде» [4, 25].

Отсюда и возникает одна из первейших задач, формулируемых X. Попицем как задача всего исследования, результаты которого были изложены в книге «Техника и индустриальный труд»: путем эмпирического изучения более конкретно разобраться в проблематике взаимоотношений «человека и техники», а точнее, «человека и машины». Ибо, пишет он, апеллируя к авторитету М. Вебера, только на путях детального, скрупулезного анализа, остающегося на почве фактов индустриального труда, можно выяснить, «насколько человек фактически прикован к машине и насколько он господствует над машиной или, по крайней мере, оказывает воздействие на нее» [5, 148].

Отправляясь от критики «субстанциалистского» истолкования техники в рамках «культурфилософии», «философии техники» и т. д., ведущего к выводу о ее «самозаконности», авторы книги «Техника и индустриальный труд», как это ни парадоксально, открывают перспективу такого рассмотрения технизированного труда, с точки зрения которой техника-то как раз и выступает как некая равная себе «данность», не предполагающая дальнейшей социологической «расшифровки», — «самоданность», приспосабливаясь к которой люди (уже, так сказать, «по эту» ее сторону) вступают в определенные отношения друг к другу, складывающиеся по технически предрешенной схеме. Все то, что было «отнято» у техники в полемике против идеи ее «самозаконности», с лихвой возвращается ей как конкретной машине, вынуждающей людей, ее обслуживающих, вести себя совершенно определенным образом и оставляющей все меньше места для социальных связей, которые опосредовали бы их отношения к ней, не будучи прямо и однозначно детерминированы ее требованиями.

Складывается впечатление, что цель критики идеи «самозаконности» техники заключалась в том, чтобы, «сняв» с нее всякую ответственность за «жестокость» предъявляемых ею требований и возложив их на общество в целом (общество как «тотальность»), сохранить всю полноту законодательной власти на уровне каждой конкретной машины, системы таких машин, функционирующих на предприятии — там, где законодательная власть «техники вообще» предстает одновременно и как исполнительная власть над людьми отдельных «технических предметов». Только источник этой власти оказывается теперь еще более абстрактным (и в этом смысле «спекулятивным»), еще более анонимным -ведь у сторонников идеи «самозаконности» техники он, по крайней мере, персонифицировался в образе «техники вообще», а теперь его усматривают в «тотальности общества», за которую ответственны лишь «все вместе», а стало быть, никто в отдельности. Однако там, где вопрос об истинном субъекте власти уходит в «дурную бесконечность» все более и более отвлеченной абстракции «общества как целого», центр тяжести перемещается на проблему конкретного «исполнителя» его «волеизъявления» -отдельного механизма, машины, системы машин и т. д. И фактически единственно реальным «законом», предлагаемым трудящимся («функционерам») современного индустриального производства, оказывается, таким образом, «закон», предписанный «техникой вообще», но взятый в том его «истолковании», какое дает ему конкретная машина (система таких машин), установленная на предприятии. Остальное же «социальное пространство», на которое, восходя к истинному источнику законодательной власти техники, следовало бы — по логике дела — обратить особое внимание социологов, исследующих процессы «технизации», оказывается, как видим, «за кадром».

Освободившись этим способом не столько от идеи «самозаконности» техники, сколько от идеи ее «вменяемости» (точнее, вменяемости ее социальных носителей, обеспечивающих за счет «технического прогресса», внедряемого ими, свой более высокий общественный статус, престиж и т. д., не говоря уже о более осязаемых — «материальных» — благах), западногерманская индустриальная социология с необходимостью должна была сосредоточиться на исследовании процессов «приспособления» трудящихся к «механизмам», установленным на различных предприятиях. Причем мерой «социальности» этих процессов оказывалась именно их «приспособленность» к требованиям этих «технических устройств» — машина определяла в конечном счете и то, какие отношения между людьми могут считаться социальными, а какие следует «списать» за счет субъективно-психологических уклонений от социальных норм. Об этом со всей убедительностью свидетельствует четвертый (заключительный) раздел книги, подводящий итоги проведенного индустриально-социологического исследования.

Как свидетельствует все тот же X. Попиц, главным — теоретическим — результатом исследования оказывается уточнение понятия индустриального, технического (и «технизированного») труда, «отграниченного» от «классического понятия труда». Согласно «классическому понятию», лежащему в основе «культуркритических» оценок состояния труда как в прошлом, так и в нынешнем веке, труд понимается «как творчески-индивидуальный акт»: индивидуальный потому, что в ходе трудового процесса «определенный человек запечатлевает в продукте», созданном им, «свою собственную сущность»; творческий потому, что такого рода «запечатление», в котором отражается своеобразие индивида, всегда представляет собой «неповторимое достижение» [4, 174]. А вот согласно тому понятию труда, которое прорисовывается в ходе эмпирически-конкретного рассмотрения трудовых процессов на крупных промышленных предприятиях, «достижением» трудящегося индивида вовсе не является «безусловно индивидуальное выражение (его) способностей и внутренних сил»; «не основывается оно с необходимостью» и на его «творческой объективации», предполагающей воплощение в создаваемом «объекте» индивидуального своеобразия этих сил и способностей [4, 175]. Трудовые достижения современного индустриального рабочего, согласно основному выводу книги, измеряются его способностью максимально адекватным образом ответить на требования, предъявляемые ему машиной и другими техническими аппаратами, а также формами совместного действия, которые опять-таки задаются «определенным машиной разделением труда» [4, 175].

Что касается этих «форм совместного действия», т. е. кооперации, то, согласно заключению авторов исследования, они тоже претерпевают существенную трансформацию. Из двух типов кооперации, зафиксированных в ходе исследования технически определенного труда, одна — более традиционная — связана с известным (социальным) «дистанцированием» рабочего от предметных параметров трудового процесса, от заданного машиной содержания и ритма этого процесса, тогда как вторая, напротив, предполагает более далеко идущую «втянутость», «встроенность» его в этот процесс, прямую и непосредственную зависимость его от механического функционирования машины, причем именно кооперация второго, более современного типа получает преимущественное развитие, обнаруживая тенденцию вытеснить первую на «периферию» индустриального производства. Однако если в первом случае отношение человека к машине опосредствовалось его отношением к другим участникам кооперации, то во втором, напротив, это последнее отношение опосредовано машиной, его прямым контактом с нею, его способностью дать адекватный ответ на требования, предъявляемые техническим процессом функционирования машины, ибо от этого зависит не просто большая или меньшая «эффективность» кооперации, «встроенной» в процесс функционирования системы подобных машин (выступающих как части одной большой машины), а ее судьба вообще, возможность ее существования в качестве продуктивного взаимодействия людей. Если в первом случае каждый из участников кооперации может быть «подменен» другим во время трудового процесса, то во втором случае такая «подмена» невозможна; пока идет процесс, каждый незаменим на своем месте уже хотя бы потому, что это место строго определено потребностями функционирующей машины (системы машин) — вспомним конвейер -и он не может его покинуть, не рискуя оборвать, а то и вообще дезорганизовать весь трудовой процесс.

В кооперации этого (второго, более современного и более перспективного) типа зависимость единичных трудовых процессов, осуществляемых отдельными рабочими, друг от друга «опосредствована техническим устройством». «Она вообще осуществляется лишь благодаря тому, что каждый отдельный рабочий обслуживает техническое устройство на своем рабочем месте, а оно (устройство) реагирует, со своей стороны, на каждое отдельное исполнительское действие и благодаря им предполагает осуществление других трудовых процессов» [4, 178]. В этом случае машина как бы «всасывает» те социальные отношения, которые были «дистанцированы» от нее в кооперации первого типа, и сама начинает предъявлять рабочему те требования, которые раньше предъявляли ему люди — участники кооперативно осуществляемого процесса. Вместе с возрастанием кооперации нового типа происходит то, что X. Попиц назвал «конвергенцией» [4, 211], сближением (если не совпадением) «технических» и «социальных» требований, предъявляемых к деятельности отдельного рабочего, его «технических» и «социальных» достижений; так что слова (термины), обозначающие эти, недавно еще достаточно отчетливо различавшиеся аспекты его трудовой деятельности, совсем не случайно оказались здесь в кавычках: аспекты, обозначаемые ими, стали сливаться друг с другом.

«Условия этой кооперации, — читаем в заключительном разделе книги, — предполагают точный и контролируемый масштаб взаимного признания (ее участников. — Ю. Д.): техническая способность отдельного рабочего становится социальной обязанностью. Вероятно, новизна и своеобразие этого масштаба становятся более очевидными в негативной формулировке: отсутствие необходимой технической способности действует социально дискриминирующим образом, а именно не только в смысле относительного ущерба социального престижа, но в смысле принципиальном и безапелляционном, с последующим лишением социального признания и утратой равноценности (с другими участниками кооперации. — Ю. Д.). Тем самым дана норма, жесткость и точность которой стоит в однозначной противоположности к невесомости социального значения и оценки достижений в гражданском обществе» [4, 213].

Как видим, на «машину» возлагается надежда, что она осуществит не только функцию «структурирования» социальных отношений, давая им «хребет» (прочный каркас), но также функцию социализации участников этих отношений; с индустриальной техникой связывается надежда и на этическую стабилизацию социальных отношений, во всяком случае на производстве. Социально-этическая «норма», навязываемая каждому отдельному рабочему и гарантируемая жесткой взаимосвязанностью отдельных звеньев единого трудового процесса, организуемого потребностями и ритмами работы машины (системы машин), оправдана не только «ситуационно», так как «свободна от антипатии к „технике", признает трудности технически обусловленного трудового процесса и вознаграждает за их преодоление» [4, 213]. Она оправдана прежде всего потому, что обладает конкретными функциями -защитной и воспитательной.

Отсутствие «технических способностей», которые X. Попиц называет также «технической интеллигентностью», «технической восприимчивостью»; отказ прислушаться к требованиям, которые предъявляет человеку машина, представляют опасность для всех участников «встроенной» в нее кооперации. От этой опасности не вполне защищает кооперацию система предписаний и испытаний, очерчивающих предварительные условия, на которых человек может быть принят на работу и допущен к машине. Это лишь первая, внешняя граница, ибо простого выполнения подобных условий и предписаний еще недостаточно для того, чтобы гарантировать коллектив от опасности, грозящей ему в трудовом процессе. К ней «должна быть присоединена более действенная и перманентная „внутренняя" граница социальной оценки, которая проводится самими участниками кооперации, Лишь, на ней раскрывается, кто действительно „принадлежит к их числу"» [4, 214]. «Воля» машины совпадает здесь с волей коллектива (участников кооперации): машина «предписывает» ее, а коллектив следит за тем, чтобы образ действий каждого из членов коллектива полностью отвечал ее предначертаниям; индивиду ничего не остается, кроме как «интериоризировать», «принять вовнутрь» эту волю, самоотождествиться с нею.

Отправляясь от этого вывода, авторы книги делают следующий шаг, выводящий за пределы ограниченно понятого коллективом участников непосредственного трудового процесса и касающийся социальных отношений, складывающихся на предприятии в целом. По мере того как развитие современной формы индустриального труда и соответствующих видов кооперации приводит к (едва ли не автоматическому) повышению чувства ответственности у каждого отдельного рабочего, возникают — согласно их заключению -существенные изменения в сфере взаимоотношений между «начальниками» и «подчиненными», в этой социальной области трудового процесса. Там, где рабочий находится в ситуации «очной ставки» с машиной, он уже не нуждается в руководящих указаниях начальника: все необходимые «указания» заложены в проект изготавливаемой машины, а затем произносятся уже от ее имени, — и есть гарантия, что ей рабочий будет более послушен, чем начальнику: с ней не поспоришь.

Корректирующие указания «начальника» становятся возможными (если еще возможны вообще) «лишь внутри очень узких границ», причем теперь они все меньше относятся к личности отдельного рабочего: «Ибо полномочия начальников, стоящих на страже дисциплины и трудовой морали своих подчиненных, должны сокращаться в той мере, в какой собственный интерес кооперированного рабочего согласуется с требованиями, предъявляемыми ему техническим устройством... Таким образом, и систематика разделения труда, организация труда и соответствующее разграничение трудовых задач — все это также становится очевидным как ratio технического устройства, а уже не как ratio того или другого начальника» [4, 212]. Причем эта утрата непосредственных функций трудовых начальников (начальников над трудовыми процессами) с течением времени должна вести к «овеществлению» отношения «начальник —подчиненный» вообще: функции начальника над рабочим берет на себя «вещь» — машина, «техническое» устройство, дисциплинирующее его настолько, что он должен, вынужден слушаться малейшего его «мановения». Утешаться же при этом он сможет, очевидно, лишь тем, что в каждом из этих «мановений» нет ничего от начальственного высокомерия, своеволия или каприза.

Так выглядит проблема техники и высокотехнизированного труда в русле второй линии развития западногерманской индустриальной социологии. В отличие от первой, которую мы охарактеризовали, используя обзорно обобщенную работу Р. Дарендорфа. она связана и е с акцентированием межчеловеческих отношений. складывающихся «по поводу» техники, а с более углубленным анализом некоей единой структуры «человектехника», помещая «внутрь» этой структуры и соответствующие современному состоянию индустриального производства виды кооперации. В связи с этим представители второй линии гораздо дальше зашли но пути «тематизации» проблематики техники в рамках индустриально-социологического исследования.

Однако произошло это за счет тенденции, которую в каком-то отношении можно назвать гипертейлористской в том смысле, что при всех оговорках насчет «активного приспособления» к машине, предполагающего самостоятельную инициативу современного рабочего (не нуждающегося в «начальствующих» указаниях) трудящийся все более далеко идущим образом отдавался во власть техники, этого «овеществившегося» начальства. Разумеется, здесь сказалась известная резиньяция определенной части западногерманских социологов перед лицом событий, сначала приведших к власти Гитлера, а затем вылившихся в крах гитлеровской Германии: неверие в перспективность социально-политические методов стабилизации общества и его экономики, побуждавшее возлагать на технику чрезмерные надежды. Однако на протяжении достаточно длительного периода — едва ли не двух десятков лет -та форма, в которую выливалось развитие современной техники на Западе, казалось, оправдывала эти надежды, хотя бы отчасти.

И нужна была новая «техническая революция», связанная с «новыми технологиями», чтобы утвердилась, оттеснив на задний план как первую, так и вторую, третья линия социологического рассмотрения техники и высокотехнизировапного труда. Речь идет о тенденции более углубленной «социологической расшифровки» техники, предполагающей при ее последовательном развитии вывод о возможности активного социального воздействия на процессы ее развития. Эта тенденция (значительный вклад в теоретическое обоснование которой внес, например, такой социолог, как Б. Луц [3], углубившись на фоне «веберовского ренессанса», в атмосфере которого уже «витала» идея «расшифровки» техники в социологических понятиях, достаточно выразительно и оригинально представлена в русле такого специфического ответвления индустриальной социологии ФРГ, как «социология участия» [2] — обстоятельство, побуждающее нас посвятить специальную главу рассмотрению среди прочих также и этой, «радикально-социологической», версии западногерманской социологии индустрии, активизировавшейся по мере того, как иные способы социологической «тематизации» техники и высокотехнизированного труда обнаруживали свою недостаточность (если не тупиковость).

ЛИТЕРАТУРА

1. Freyer H. Die Bewertung der Wirtschaft in philosophischen Denken des 19. JahrhunderU. Leipzig, 1939.

2. Fricke W. Arbeitsorganisation und Qualifikation: Kin indnstriesoziologischer Beitrag zur Hurnanisierung der Arbeit Bonn. 1979.

3. Lutz B. Produktionsprozess und Berufsqualifikation // Spatkapitalisrnus oder Industriegesellschaft: Verhandlungen des 16. Soziologenlages. Stuttgart, 1969.



4. Popitz H., Bahrdt H. P., Jures E. A., Kesting H. Technik und [ndustriearbeit: Soziologische Untersuchungen in der Hiittemndustric. Tubingen, 1957. 5. Weber M. Gesammelte Aufsatze zur Soziologip und Sozialpolitik. Tubingen, 1924.





От самоуправства машины к «омашиниванию» начальства

Давыдов Ю. Н. От самоуправления машины к «омашиниванию» начальства // фрг глазами западногерманских социологов: Техника – интеллектуалы – культура. М.: Наука, 1989. С. 48-66

313kb.

14 12 2014
1 стр.


Инструкция примечание: перед использованием машины mf-7000 внимательно

Данная инструкция для оператора содержит информацию об использовании машины серии mf-7000

202.97kb.

29 09 2014
1 стр.


Ленточные машины для хлопка

Лента с чёсальной машины имеет некоторую неровноту, для определения которой ленту режут на метровые отрезки и взвешивают последние. Неровнота до 6%. Сложение лент осуществляется на

129.91kb.

12 10 2014
1 стр.


Подключение кабеля к компьютеру

Используйте только кабели, специально разработанные для марки и модели вашей вязальной машины. Не подключайте кабель DesignaKnit ни к чему, кроме консоли вязальной машины Pfaff/Pas

79.66kb.

18 12 2014
1 стр.


Кафедра Радиотехники «Принцип работы шифровальной машины ‘Энигма’»

Энигма – шифровальная машина, которую в XX веке использовали спецслужбы многих стран мира. Наибольшую известность получила германская версия машины и её применение во время Второй

50.76kb.

02 10 2014
1 стр.


П. А. Андриенко, Д. П. Козликин машины и механизмы леонардо да винчи

Петропавловской крепости в 2005 году прошла выставка "Гений Леонардо да Винчи. Машины и механизмы". На ней представлено более 30 моделей машин и механизмов

35.17kb.

09 09 2014
1 стр.


Тематика курсовых проектов по дисциплине «Машины для обработки металлов давлением» для студентов группы тмо-402 специальности 050724 «Технологические машины и оборудование»

Модернизация мелкосортного стана 300 для выпуска швеллера на базе пф тоо ksp steel

42.9kb.

25 12 2014
1 стр.


Печатное оборудование Листовые малоформатные, многокрасочные печатные машины Hamada Printing Press Co., Ltd

Серия в включает 3 модели: в 252ai mark II. B 452 Mark II b-552-ai-hirc последнюю можно оснастить лакировальной секцией. Все машины предназначены для печати на широком спектре мате

177.1kb.

14 12 2014
1 стр.