Flatik.ru

Перейти на главную страницу

Поиск по ключевым словам:

страница 1страница 2страница 3страница 4 ... страница 9страница 10

из них, повести одного из них «гулять», то,

пересекая улицу, он крепко сжимал эту ручонку

в своей горячей жадной ладони, следя,

как бы не раздавить эти крошечные паль-

54

чики; они шли через дорогу, и он был бесконечно

бдителен — смотрел налево и затем

направо, чтобы убедиться: они успевают перейти,

чтобы быть уверенным: ни одна машина

не тронулась с места и его маленькому

сокровищу, его сладкому ребеночку, этому

нежному и доверчивому комочку жизни, за

который он ответственен, ничего не грозит.

И он учил его, ведя через дорогу, что

надо уметь ждать, что надо быть очень внимательным,

внимательным, внимательным,

предельно внимательным, когда переходишь

улицу над землей, ибо «нужно так мало, достаточно

отвлечься на секунду, чтобы произошло

несчастье».

Еще он любил говорить с ними о

своих летах, о своих немалых летах и о своей

смерти. «Что ты будешь делать, когда дедушки

не станет, не будет твоего дедушки,

ведь он старый, ты знаешь, очень старый,

скоро уж ему умирать. А ты знаешь, что бывает

после смерти? А ведь у твоего дедушки

тоже была мама. О! где она теперь? О! О! Где

она теперь, малыш? она ушла, у дедушки

больше нет мамы, она давным-давно умерла,

его мамочка, она оставила его, ее больше

нет, она умерла».

Воздух был неподвижен и сер, безжизненный

воздух. А по обеим сторонам

55

улицы вздымались дома — плоские, безликие,

мрачные громады окружали их, когда

они медленно шли вперед по тротуару, держась

за руки. И малыш чувствовал, как что-

то давит на него, сковывает по рукам и ногам.

Что-то рыхлое и душное облепляет ему

рот, неумолимо, вкрадчиво и безжалостно

принуждает его сделать глоток, чуть зажимая

нос, чтобы он не смог воспротивиться, — оно

проникает в него, в то время как он тихо,

послушно трусит по дороге, ведомый за ручку,

покорно кивающий, как разумный мальчик,

пока ему объясняют, что всегда нужно

ходить с большой осторожностью, и обязательно

смотреть сперва направо, а потом налево,

и быть внимательным, очень внимательным,

потому что может случиться несчастье,

когда переходишь улицу над землей.
IX
Она с ногами сидела в кресле: съежившись,

вытянув шею, с широко раскрытыми

глазами. «Да, да, да, да», — повторяла

она, кивком головы утверждая каждое слово.

Страшно было на нее смотреть: кроткая, жалкая,

закрытая... только глаза были распахнуты.

Жили в ней какая-то тоска, какая-то тревога,

и сама кротость ее была угрожающей.

Он чувствовал, что любой ценой надо

ее расшевелить, успокоить; но лишь тот, кому

дано выше сил человеческих, мог сделать

это — тот, кто осмелился бы оказаться с ней

лицом к лицу, здесь, уверенно откинуться на

спинку кресла, кресла напротив, тот, кто решился

бы спокойно посмотреть ей в глаза,

перехватить ее взгляд, не отвернуться от этого

скорчившегося тела. «Ну так, как наши

дела?» — он посмел бы это сказать. «Ну же,

как мы себя чувствуем?» — он отважился бы

на это. И замолчал бы. Пусть бы она говорила,

пусть двигалась бы, пусть бы обнаружила

60

себя, пусть бы это вышло, пусть вырвалось

бы наконец, — он бы не струсил.

Но у него никогда не хватило бы сил

сделать это. Он хотел сдержать это как можно

дольше, помешать, чтобы оно не вышло,

не брызнуло из нее, задавить это любой ценой,

неважно, как.

Но что это? Что? Ему было страшно,

он сходил с ума, тут нельзя терять ни минуты

на раздумье. Всегда, оказавшись с ней рядом,

он брал на себя эту роль, роль, которую, как

ему казалось, она силой, угрожая, навязывала

ему. Он начинал говорить, говорить без

остановки, бог знает о ком, о чем, частить (он

словно змея, заслышавшая музыку? словно

птичка перед удавом? он не знал больше ничего),

скорее, скорее, не останавливаясь, не

теряя ни минуты, быстрее, быстрей, еще не

поздно сдержать ее, задобрить. Говорить, но

о чем? О ком? О себе, да, о себе, о своих близких,

о своих друзьях, о семье: об их неприятностях,

проблемах, об их секретах, — обо

всем том, что надо хранить в тайне; но раз

это может ее заинтересовать, но раз это может

ее ублажить, никаких колебаний, надо ей

говорить, все говорить ей, освободиться от

всего, все ей отдать, пока она будет сидеть

здесь, с ногами в кресле, такая кроткая, такая

жалкая, съежившаяся.

χ
Среди дня они выходили, чтобы по-

настоящему почувствовать себя женщинами.

О! Это было необыкновенно! Они шли в чайную,

ели пирожные, выбиравшиеся тщательно,

со вкусом: эклеры в шоколаде, бабы и

сладкие пирожки.

Они сидели, словно посреди шумного

птичника, теплого, празднично освещенного

и украшенного. Они подолгу оставались

здесь, за своим столиком, и говорили.

Их переполняло возбуждение, воодушевление,

легкое радостное беспокойство:

ведь непростой выбор был сделан, но жило

еще слабенькое сомнение (подойдет ли к

серо-голубому костюмчику? о да, это будет

восхитительно), и мысль о том, как теперь

можно преобразиться, неожиданно для всех

расцвести, вспыхнуть.

Они, они, они, они, только они, ненасытные,

щебечущие и осторожные.

В их лицах жило какое-то глубинное

напряжение, взгляд безразлично скользил по

окружающим предметам, не проникая в них,

64

лишь цепляя на мгновение (мило это или

нет?), и отбрасывая прочь. Темные пятна

румян скрашивали их лица безжизненной

свежестью.

Они шли в чайную. Они оставались в

ней часами, дни утекали, они все сидели. Они

говорили: «Сцены у них бывают отвратительные,

и спорят они ни о чем. Должна сказать,

что его мне жаль в первую очередь. Сколько?

Да не меньше десяти миллионов. И только

наследство тети Жозефины... Нет... А как вы

хотите? Он не женится на ней. Хорошая хозяйка,

вот что ему нужно, он просто не отдает

себе в этом отчета. Да нет же, точно говорю

вам. Хорошая хозяйка, вот что ему нужно...

Хозяйка... Хозяйка...». Им всю жизнь об

этом твердили. Уж об этом они наслышаны,

тут им все известно: чувства, любовь, жизнь,

это их территория. Она им принадлежит.

И они продолжали говорить, говорить,

повторять одно и то же, переворачивать

с ног на голову и обратно, заходить с одной

стороны, затем с другой, месить, месить, беспрерывно

катать между пальцев этот бесплодный,

ничтожный клочок их жизни (того,

что они называли «жизнью», своей епархией),

и они мяли его, растягивали, катали до

тех пор, пока он не превращался в их пальцах

в жалкий комочек, в маленький серый

катышек.

XI
Она раскусила секрет. Она пронюхала,

где таится то, что должно быть для каждого

подлинным сокровищем. Она узнала

«масштаб ценностей».

Что ей были теперь разговоры о модных

шляпках или тканях от Ремона! Она глубоко

презирала тупоносую обувь.

Как мокрица, она незаметно проползла

к ним и исподтишка выведала «истину

истин», как кошка, которая облизывается

и жмурит глаза, обнаружив горшочек со

сливками.

68

Теперь она знала. И держалась за

свое. Не оторвешь. Она слушала, впитывала,

прожорливая, вожделеющая и ожесточенная.

Ничто из того, чем обладали они, не

должно было от нее ускользнуть: картинные

галереи, новые книги, все, до единой... Она

была в курсе всего. Она начала с «Анналов»,

теперь подбиралась к Андре Жиду, и недалек

был день, когда она станет, вперив буравящий

алчный взор, что-то записывать на

заседаниях «Союза в защиту Истины».

Она рыскала по всему этому, везде

вынюхивала, все ощупывала своими пальцами

с квадратными ногтями; стоило кому-

нибудь коснуться этого в разговоре, глаза ее

загорались, она жадно тянула шею.

Им она внушала несказанное отвращение.

Спрятать от нее все это, — скорее,

пока она не пронюхала! — укрыть, оградить

от ее грязных прикосновений... Но разве ее

проведешь? Ей все известно. Разве от нее утаишь

Шартрский собор? Она о нем знает все.

Она читала, что думал о нем Пеги.

Как бы укромны ни были тайники,

как бы тщательно ни были запрятаны сокровища,

она рылась в них своими загребущими

руками. Вся «интеллектуальность»

полностью. Ей она была необходима. Для

себя. Для себя, ибо она теперь познала ис-

69

тинную цену вещей. И ей была необходима

«интеллектуальность».

И таких, как она, было много — изголодавшихся

и беспощадных паразитов, пиявок,

присосавшихся к выходящим статьям,

слизняков, налипших повсюду, мусоливших

страницы Рембо, тянувших сок из Малларме,

передававших из рук в руки «Улисса» или

«Записки Мальте Лауридса Бригге», марая их

своим гнусным пониманием.

«Это изумительно!»—восклицала она

и с искренним воодушевлением таращила

глаза, зажигая в них «искру божью».
XII
Читая свои знаменитые лекции в

«Коллеж де Франс», он развлекался.

Ему нравилось это: с достоинством

профессионала рыться беспощадной и опытной

рукой в нижнем белье Пруста или Рембо

и, выставляя напоказ затаившей дыхание

аудитории изнанку их гения, их тайны, объяснять

«их случай».

Этот его пронизывающий насмешливый

югляд, безупречный галстук и квадратная

бородка — все придавало ему потрясающее

сходство с господином на рекламном

74

щите, советующим — с улыбкой, подняв палец:

«Сапонит» — отличный стиральный порошок;

или же: обувь «Саламандра» — экономно,

надежно, удобно.

«Там ничего нет, — говорил он, — как

видите, я решил сам убедиться в этом, ибо я

не люблю петь с чьего-то голоса. Там нет ничего

такого, что я лично уже тысячу раз не

протестировал бы клинически, не каталогизировал

бы и не изучил бы».

«Они не должны сбивать вас с толку.

Взгляните, вот они, я держу их в руках —

словно малых детей, голеньких и дрожащих;

смотрите, они лежат на моих ладонях, будто

я — их создатель, их отец; в них больше нет

ни власти, ни тайны — я выпотрошил их

перед вами, я вытравил, вывел из них всю

их магию».

«Теперь они едва ли отличаются от

этих здравомыслящих, этих занятных, смешных

психопатов, что являются ко мне на прием

со своими бесконечными историями и

хотят, чтобы я уделил им время, истолковал

услышанное и поддержал их».

«Вы можете больше не смущаться

тем, что мои дочери порой принимают подружек

в гостиной матери и там мило болтают

и смеются, они не прислушиваются к

75

тому, о чем я говорю в смежной комнате со

своими пациентами».

Вот так он и вел лекции в «Коллеж де

Франс». И во всей окрестности, на соседних

факультетах — пока шли лекции по литературе,

праву, истории или философии, в зданиях

Академий и Суда, в автобусах, метро,

во всех ведомствах, — человек разумный,

человек нормальный, человек деятельный,

человек достойный и здравомыслящий, человек

сильный торжествовал.

Обходя полные милых вещиц магазины,

торопящихся женщин, официантов

кафе, студентов-медиков, полицейских, нотариальных

клерков, Рембо или Пруст, вырванные

из этой жизни, выброшенные вон

из нее и лишенные всякой поддержки, должны

были бесцельно блуждать вдоль улиц или

дремать, уронив голову на грудь, в каком-

нибудь пыльном сквере.
XIII
Видно было, как они идут вдоль витрин:

с выпрямленной спиной, чуть подавшись

вперед; одеревенелые ноги слегка расставлены,

очень высокие каблуки решительно

стучат по тротуару.

Дамская сумочка, перчатки, обязательная

шляпка — набочок, как принято,

выпуклые веки, нашпигованные длинными

жесткими ресницами, неумолимый взгляд,—

рысью неслись они вдоль витрин, внезапно

останавливаясь: глаза шарили по стеклу жадно

и со знанием дела.

Вот уже несколько дней они неустрашимо,

ибо были очень выносливы, бегали

по магазинам в поисках «спортивного костюмчика

», твидового, с рисунком, «рисуночек

такой, вижу его как сейчас, эдакая меленькая

серо-голубая клетка... Ах! у вас нет?

а где бы мне его найти?», — и они вновь пускались

в путь.

Голубой костюмчик... серый костюмчик...

Их напряженный взгляд блуждал в его

80

поиске... Понемногу он привязывал их к себе

все сильнее, властно завладевал ими, превращался

в необходимость, в самоцель, они уже

не знали почему, но им любой ценой надо

было заполучить его.

Они ходили, бегали, отважно карабкались

(их уже ничто не остановило бы) по

темным лестницам, на пятый или шестой

этаж, проникали в «конторы, специализирующиеся

на производстве английского твида,

где уж точно можно это найти», и, слегка раздраженные

(они начинают уставать, они скоро

отчаются), упрашивали: «Да нет же, нет,

вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать,

такая клеточка, и в ней полосочки по диагонали...

да нет же, это не то, совсем не то... Ах!

у вас такого нет? А где бы мне его найти? Я

всюду была... Ах! может, еще туда зайти? Вы

думаете? Хорошо, я схожу... До свидания... О

да, мне очень жаль, да, в другой раз...» — и

они, тем не менее, любезно улыбались — хорошо

воспитанные, хорошо выдрессированные

за долгие годы, когда они бегали еще со

своей мамой, чтоб подыскать что-то, чтобы

«одеться из ничего», «потому что юной девушке

потребно столько всего, и нужно уметь

подать себя».

XIV
Хотя она обычно молчала и держалась

в стороне, скромно склонившись над

вязаньем, тихо считая петли — две лицевые,

теперь три изнаночные, а теперь ряд по лицевой,

такая женственная, такая застенчивая



(не обращайте на меня внимания, мне

хорошо и так, мне ничего не нужно), они не

переставали чувствовать ее присутствие, слабую

клеточку их плоти.

Будучи не в силах оторваться от нее,

словно одурманенные, они с трепетом отслеживали

каждое произнесенное слово: легчайшие

интонации, тончайшие оттенки;

каждый жест, каждый взгляд; они передвигались

на цыпочках, осматриваясь при малейшем

шуме, ибо знали, что мир полон загадочных

закоулков, опасных закоулков,

куда не положено ни ступать, ни даже заглядывать;

а иначе — лишь тронь — колокольчики,

как в сказке Гофмана, тысячи заливистых

колокольчиков сродни ее чистому голосу,

начнут трезвонить.



84

Но порой, несмотря на предосторожности,

на все усилия — при виде ее, безмолвной,

склонившейся под лампой, схожей с

морским растением, хрупким и нежным,

сплошь усеянным волнующимися присосками,

они чувствовали, что катятся куда-то,



падают, разрушая все на своем пути: все это

выплескивалось из них — глупые шутки, насмешки,

кровожадные людоедские байки:

оно выплескивалось, било фонтаном, и они

ничего не могли с этим поделать. А она лишь

втягивала голову в плечи — о, это было так

ужасно! — и воображала себя в своей комнатке,

в своем милом пристанище: она встает на

колени у кровати; на ней — холщовая сорочка

с присборенным воротом: она такая невинная,

такая чистая, вторая Тереза де Лизьё,

святая Катерина, Бландина... она сжимает в

руке свой золотой нательный крестик и молит

Господа простить им их прегрешения.

Но бывало порой — все шло так хорошо,

она сворачивала вязанье, воодушевленная,

ибо речь заходила на одну из ее излюбленных

тем, и все говорили искренне и

всерьез, — они внезапно обращались в паяцев,

и на лицах их проступала жуткая идиотическая

улыбка.

XV
Она так любила старых мсье типа

него, с которыми можно беседовать, — они

столько повидали, они знают жизнь, они общались

с интересными людьми (ей было известно,

что он дружил когда-то с Феликсом

Фором и что прикладывался к руке Императрицы

Евгении).

Когда он приходил обедать к ее родителям,

она — с широко открытыми глазами,

полная почтения (он был таким сведущим),

немного застенчивая, но говорливая

(было бы так поучительно послушать его

88

суждения), — торопилась в гостиную первой:

составить ему компанию.

Он тяжело поднимался: «А, вот и вы!

Ну же, как ваши дела? Какие новости? А вы

сами что поделываете? Куда-нибудь намереваетесь

в этом году? Ах, вы снова собираетесь

в Англию? О-о... так ведь?».

Она туда собирается. В самом деле,

она так любит эту страну. Англичане, когда

их узнаешь ближе...

Но он перебивал: «Англия... О, да,

Англия... Шекспир? Так? Так? Шекспир.

Диккенс. Знаете ли, помнится, когда я был

молод, я баловался переводами из Диккенса.

Теккерей. Вы читали Теккерея? Thacke-ray...

Th... Th... Кажется, так они произносят? А?

Thackeray? Так, да? Так они говорят?».

Он заграбастывал ее: она целиком

умещалась в его кулаке. Он смотрел на нее, а

она чуть подергивалась, неловко, по-детски,

болтая в воздухе маленькими ножками и все

время учтиво улыбаясь: «Нуда, я думаю, что

так. Да. Вы правильно произносите. И вправду,

это t-h... Tha... Thackeray... Да, так. Ну конечно,

я читала «V&nity; Fair». Ну да, это он

написал».

Он чуть подвигал ее, чтобы лучше

видеть: «Vanity Fair? Vknity Fair? А, да... но вы

уверены? Vanity Fair? Это его?».

89

Она продолжала тихо трепыхаться,

не оставляя своей вежливой улыбочки, полной

терпеливого ожидания. А он все напирал:

«А вы едете через что? Через Дувр? Через

Кале? Dover? Так? Через Dover? Так надо

говорить? Dover?»

Никаких шансов спастись. Никаких

шансов остановить его. Она, которая столько

прочитала... которая столько всего передумала...

Он может быть таким милым... Но им

порой овладевает такое противное расположение

духа, такие странные настроения. И он

продолжает без жалости, без передышки:

«Dover, Dover, Dover? Так? Так? Thackeray?

Так? Thackeray? Англия? Dickens? Shakespeare?

Так? Так? Dover? Shakespeare? Dover?», —

в то время как она осторожно пытается высвободиться,

не решаясь делать резкие движения,

которые могли бы ему не понравиться,

и учтиво, еле слышным голоском отвечает:

«Да, Dover, да, произносят так. Вы, должно

быть, часто там бывали?.. Я думаю, что

удобнее через Дувр. Да, звучит так... Dover».

И лишь когда он заметит ее родителей,

он придет в себя, разожмет свой кулачище,

и она, слегка раскрасневшаяся, чуть

взлохмаченная, одернув примятое платьишко,

осмелится наконец улизнуть, — не опасаясь,

что вызовет его недовольство.
XVI
Теперь они были стары и ни на что

не годны, «как старая мебель, которая долго

была в употреблении, послужила верой и

правдой, а теперь отжила свой век». И только

иногда (у них это была форма кокетства)

они испускали какой-то сухой вздох, полный

смирения и умиротворенности, напоминавший

потрескивание.

Теплыми весенними вечерами они отправлялись

вдвоем немного пройтись,—«теперь,

когда молодость позади и страсти отпылали

»,— они отправлялись пройтись не спе-

94

ша, «подышать перед сном свежим воздухом»,

посидеть в кафе, поболтать четверть часика.

Долго, с нескончаемыми предосторожностями,

они выбирали укромный уголок

(«не здесь—здесь сквозит, нет, не там —

это слишком близко к уборной»), усаживались

(«ох уж эти старые кости, стареем,

стареем. Ох! Ох!») и издавали свое потрескивание.

Свет в зале был мутный и холодный,

официанты двигались чересчур быстро, вид

у них был грубоватый, равнодушный, зеркала

безжалостно отражали морщинистые лица,

моргающие глаза.

Но они и не ждали ничего другого,

так уж положено, им это было известно, ничего

тут не попишешь, надеяться не на что,

это — так, и ничего другого не будет, такова

«жизнь».

Ничего другого, ничего больше — туг

или там, все равно, — им это теперь было

известно.

Уже не надо было возмущаться, мечтать,

надеяться, делать усилия, от чего-то убегать,

надо было только старательно выбрать

(официант ждал), что заказать,— гренадин

или кофе? со сливками или черный?— соглашаясь

жить без всяких притязаний — тут или

там, все равно, — предоставляя времени течь.

XVII
Когда наступали теплые деньки, в

праздники они отправлялись на загородную

прогулку.

Лесные заросли были изрезаны ровными

аллеями, симметрично сходящимися на

перекрестках. Редкая трава была вытоптана, на

ветках же появлялись первые листочки; но им

не удавалось скрасить общую картину: они

походили на унылых детей, морщащих личики

от солнца, заглянувшего в больничные окна.

Они устраивались перекусить возле

дороги или на какой-нибудь голой поляне.

98

Казалось, они ничего не замечали вокруг, они

были вне этого мира: мира пронзительных

птичьих криков, словно бы в чем-то виноватых

почек, свалявшейся травы; плотная атмосфера

их повседневной жизни и здесь окружала

их, словно бы исходя от них тяжелыми

и едкими испарениями.

Они приводили с собой свое единственное

дитя, всегда бывшее с ними в часы

досуга.

Как только малыш видел, что они

решили остановиться в приглянувшемся месте,

он доставал свой складной стульчик, ставил

подле них и, сгорбившись на нем, принимался

расчищать землю, собирая в кучки

сухие листья и камушки.

Их слова, смешанные с волнующими

запахами этой жалкой весны, полные неясностей

и пробуждающие в нем смутные

образы, завораживали его.

Плотный воздух, словно замешанный

на влажной пыльце и соках, облеплял

его, обволакивал тело, застилал глаза.

Он отказывался покидать их, чтобы

поиграть на лужайке с другими детьми. Он

оставался здесь, в липкой пустоте, и, ненасытный,

впитывал каждое произнесенное

ими слово.

XVIII
В одном из предместий Лондона стоит

коттедж с занавесками из перкаля, с небольшой

лужайкой на заднем дворе, залитой

солнцем и насквозь мокрой от дождя.

Широкая балконная дверь гостиной,

окруженная глициниями, выходит на эту

лужайку.

На горячем камушке с горделивым

видом жмурится кот.

У двери юная девушка, блондинка с

розовыми, чуть оттененными фиолетовым

щеками читает английский журнал.

102

Она сидит здесь, такая чопорная, такая

высокомерная, такая уверенная в себе и

в окружающих, прочно угнездившаяся в своем

мирке. Она знает, что через несколько

минут позвонят в колокольчик и подадут чай.

Внизу кухарка Ада, стоя перед столом,

покрытым вощеной белой скатертью,

чистит овощи. Ее лицо ничего не выражает,

словно она ни о чем не думает. Она знает, что

скоро пора будет обжаривать булочки, звонить

в колокольчик и подавать чай.

XIX
Он подставлял им сперва одну, затем

другую щеку — две гладкие и ровные поверхности,

на которых их вытянутые губы оставляли

свои поцелуи.

Они овладевали им и крутили, вертели

как могли, топтали, кружились на нем,

валялись. Они заставляли его и так, и эдак

повернуться, они рисовали ему манящие

миражи, ложные двери и ложные окна, к которым

он шел, легковерный, и о которые он

ударялся, и ему было больно.

Испокон веку они знали, как владеть

им без остатка, не давая вздохнуть, взбод-

106

риться на секунду, как выпить его до последней

капли. Они дробили его на кубики, на

ужасные наделы: изучали, выворачивали как

хотели. Иногда позволяли ему бежать, не

трогали, пока он не удалялся слишком далеко,

и затем вновь овладевали им. С детских

лет он почувствовал вкус к этой муке — он

тянулся к ним, вдыхая их едкий сладковатый

запах, он отдавался.

Пространство, в которое они заключили

его, где со всех сторон возвели стены,

не имело выхода. Повсюду их жестокий, слепящий

свет, заливающий все вокруг, сжирающий

тень и полутона.

Они знали об этой его слабости, его

вкусе к этому страданию, и не смущались.

Они хорошенько вычистили его и заполнили,

и манили его другими куклами,

другими марионетками. Он не мог скрыться

от них. Он мог лишь учтиво подставлять им

две гладкие поверхности щек, одну за другой,

для поцелуя.

XX
В детстве он среди ночи садился на

кровати и звал их. Женщины прибегали, зажигали

свет. Они брали в руки белоснежное

белье, полотенца, одежду и показывали ему.

Там ничего не было. Белье в их руках становилось

безобидным, сморщивалось, замирало,

свет убивал его.

Сейчас, когда он уже вырос, он по-

прежнему вызывал их: всюду заглядывать,

искать в нем самом, находить и брать в руки

дремлющие в глубине его страхи и подносить

их к свету.

Они, по обыкновению, входили и

смотрели, а он шел впереди них, сам повсюду

включал свет, чтобы не чувствовать, как

их руки шарят в темноте. Они смотрели — он

не шевелился, боясь вздохнуть, — но нигде

ничего не было, ничего, что могло напугать,

всё, казалось, в полном порядке, всё на своих

местах, они повсюду опознавали привычные,

давно знакомые очертания и кивали на

них. Там ничего не было. Что его так напуга-

по

л о? Порой, то в одном, то в другом уголке

что-то будто бы начинало слабо трепетать,

тихонько вибрировать, но они резко встряхивали

это: там ничего не было, один из

обычных страхов, — они брали это в руки и

показывали ему: дочь его друга вышла замуж?

Оно? Или все дело в том, что некто, с кем они

вместе начинали, получил повышение, его

ждут почести? Они улаживали, они утрясали

это, тут ничего такого нет. На какое-то

мгновение он чувствовал себя сильнее, — его

поддержали, его подлатали кое-как, — но

тотчас возникало ощущение тяжести во всем

теле, оно немело, цепенело от неподвижного

ожидания, и как всегда перед обмороком,

у него начинало щипать в носу; они видели,

как он внезапно куда-то отплывает, с этим

странно задумчивым и отсутствующим видом;

тогда, легкими шлепками по щекам —

путешествия Виндзоров, Лебран, пятеро

близнецов, — они его возрождали к жизни.

Но как только он приходил в себя и

они оставляли его, — залатанного, вычищенного

и выглаженного, разложенного по полочкам

и наконец успокоившегося, страх

вновь оживал в нем, вставал со дна тех самых

выдвижных ящичков, которые они только

что открывали, в которых они ничего не

увидели и которые они притворили снова.

XXI
Это была маленькая пай-девочка,

послушный и благоразумный ребенок: черный

фартучек из альпаги, и на нем — значок

отличницы, которым каждую неделю премируют

школьников за хорошее поведение...

Сомневаясь, покупать ли ей иллюстрированный

журнал или книгу, она спрашивала продавщицу:

«Мадам, а это для детей?».

Она никогда не смогла бы, о, нет, ни

за что на свете она не смогла бы, даже в таком

возрасте, вынести этот вонзающийся в

спину взгляд, взгляд продавщицы, буравя-

114

щий тебя, пока ты, выходя, открываешь

дверь магазинчика.

Теперь она выросла, — все вырастают,

да, время бежит, ах, после двадцати



годы летят все быстрее, не правда ли? вы тоже

так считаете? — она сидела перед ними в своем

черном костюме, — к нему все идет, и к

тому же, на самом деле в черном всегда выглядишь

элегантно... она сидела, положив

скрещенные руки на свою тщательно подобранную

сумочку: улыбаясь, кивая головой,

сочувствуя, да, конечно, она слышала, она

знает, как тянулась агония их бабушки, да,

она была такой крепкой, подумать только,

нам до них далеко, она в своем возрасте сохранила

все зубы... Как там Мадлена? Ее

муж... Ох уж эти мужчины, если бы они могли

рожать, у них было бы не больше одного

ребенка, понятное дело, они не решались бы

на второй раз, ее мать, бедная женщина, всегда

так говорила, — О! о! отцы, сыновья, матери!

первой родилась дочка, а они хотели



сперва сына, нет, нет, еще слишком рано, она

не встанет, не пойдет уже, она не оставит их,

она будет сидеть здесь, рядом с ними, совсем

близко, как можно ближе, конечно же,

она понимает, это так славно — старший

брат, она кивает головой, она улыбается, о,

она не уйдет первой, о, нет, они могут быть

115

абсолютно спокойны, она не шевельнется, о,

нет, не уйдет, она никогда не смогла бы одним

махом все это разрушить. Молчать; смотреть

на них; и прямо посреди «болезни бабушки

» вскочить и пуститься наутек, проломив

огромную дыру, бежать, пробивая стены

комнат, мчаться, крича, под конвоем домов,

выстроившихся вдоль серых улиц, —

перескакивая через ноги консьержек, вылезших

на порожек подышать свежим воздухом,

бежать с искривленным ртом, выкрикивая



бессмысленные слова; и консьержки

оторвутся от вязания, а их мужья — опустят

газеты на колени, и пока она не повернет за

угол, они будут вонзать и вонзать ей в спину

свои взгляды.
XXII
Иногда, пока они не видели, он позволял

себе — пытаясь ощутить рядом что-то

теплое, что-то живое, — осторожно провести

рукой по буфетной стойке... они не увидят

или же подумают, что он, из обыкновенного

и к тому же безобидного суеверия, всего

лишь стучит по дереву, боясь «сглазить».

Если же он чувствовал на себе их изучающий

взгляд, то (так же, как злоумышленник

в комедийном фильме, заметив внимание

к себе полицейского, непринужденно

обрывает движение руки, придавая жесту

120

раскованность и естественность) он начинал

постукивать, — чтобы они даже не сомневались,

тремя пальцами правой руки, три



раза по три, это верная защита от сглаза. Ведь

они внимательно следили за ним с тех пор,

как застали его в собственной комнате читающим

Библию.

Окружающие предметы, в свою очередь,

сторонились его, и еще с давних времен,

когда он, будучи малышом, приручал

их, пытался сблизиться с ними, удержаться

подле, согреться, они отказывались «работать

», становиться тем, чем он хотел видеть

их — «поэтическими воспоминаниями детства

». Они были такими смирными, эти

предметы, так хорошо выдрессированными:

безликие, безымянные вышколенные слуги;

они знали свое место и отказывались отвечать

ему лишь потому, конечно, что боялись

получить расчет.

Но кроме — изредка — этого несмелого

движения, он не позволял себе совершенно

ничего. Мало-помалу он научился

обуздывать все свои глупые мании; у него их

стало даже меньше именно теперь, когда к

нему стали относиться с недоверием; он даже

марки не собирал — а это, по всеобщему мнению,

занятие, достойное нормальных детей.

Он больше не останавливался посередине

121

улицы, чтобы смотреть — как в былые времена,

на прогулке, когда няня — ну идем же!

идем! — тянула его за руку, — он ходил быстро

и никогда не задерживал движение машин

на проезжей части; он миновал предметы,

даже самые приветливые, даже самые одушевленные,

не кинув на них заговорщического

взгляда.

Словом, все те из его друзей и родственников,

кто увлекался психиатрией, не

могли выдвинуть ему ни одного обвинения,

разве что, может быть, — глядя на отсутствие

у него безобидных дающих отдохновение

увлечений, глядя на его безразличие к общепринятым

нормам, — они находили у него

слабую тенденцию к астении.

Но они мирились с этим; оно, по

здравом размышлении, было менее всего

опасно и менее всего неприлично.

И только время от времени, слишком

устав, он позволял себе — по их совету —

пройтись в одиночестве. И тогда, прогуливаясь

на исходе дня по задумчивым заснеженным

улочкам, исполненным тихого приятия,

он скользил рукой по красному и белому

кирпичу домов, и прижавшись к стене,

исподволь, боясь быть нескромным, он смотрел

сквозь не завешенное окно в комнату на

первом этаже, где на подоконнике стояли

122

цветочные горшки с фарфоровыми блюдцами

и откуда горячие, полнокровные, охваченные

таинственным напряжением предметы

дарили ему — ему тоже, хотя он и был чужаком,

толику своего сияния; край стола,



дверца буфета, соломенные прутья стула проступали

сквозь сумерки, — милосердные и к

нему тоже, потому что он стоял под окном и

ждал, — согласные стать для него частичкой

его детства.

XXIII
Они уродливы, неоригинальны, безлики,

думала она, они и вправду слишком

устарели, эти заурядные клише, описание

которых она встречала повсюду множество

раз: у Бальзака, у Мопассана, в «Госпоже

Бовари» — клише, копии, копии с копий,

думала она.

Ей так хотелось отбросить их, сгрести

в охапку, швырнуть куда-нибудь подальше.

Но, окружив ее, они держались спокойно,

корректно, они улыбались ей — любезно,

но с достоинством; всю неделю они

126

работали, в жизни они привыкли рассчитывать

на самих себя, они ни на что не претендовали,

разве только иногда видеть ее, чуть

теснее привязать ее к себе, чувствовать, что

та нить, которая ее с ними связывает, продолжает

существовать, что оборвать ее невозможно.

Они ведь ничего другого и не хотели:

только спросить ее — это же так естественно,

все так делают, заходя по-дружески,

по-родственному друг к другу в гости—спросить,

что хорошего, много ли она читала за

последнее время, где была, видела ли она то

или это, эти фильмы, понравились они ей

или нет... Им самим, им так понравился Мишель

Симон, Жуве, они так смеялись, так

приятно провели вечер...

А что касается всего этого — этих

клише, этих копий, Бальзака, Флобера, «Госпожи

Бовари» — о! да ведь они всё это прекрасно

знают, всё это им хорошо известно,

но это их ничуть не смущает — они ласково

смотрели на нее, улыбались ей; казалось,

возле нее они чувствуют себя надежно и уверенно;

казалось, они знают о том, что их рассматривали

во всех подробностях, воспроизводили;

описывали, обсасывали до тех пор,

пока они, не сделались гладкими, как галька,

зализанными, отполированными, без

единой шероховатости, без единой ца-

127

рапинки. В них не было ничего, за что она

могла бы уцепиться: ничто им не угрожало.

Они окружали ее, протягивали к ней

руки: «Мишель Симон... Жуве... О билетах —

не так ли? — надо было подумать заранее...

Теперь их уже не купить, а если и купишь, то

за сумасшедшую цену — только в ложу, в бенуар...

» Они чуть сильнее стягивали путы,

очень осторожно, незаметно, не причиняя

боли, натягивали тугую нить и тянули за нее

снова и снова...

И вот мало-помалу какая-то слабость,

податливость, потребность приблизиться

к ним, получить их одобрение вовлекала

ее в общий с ними круг. Она чувствовала,

как послушно (о да... Мишель Симон...

Жуве...), очень послушно — тихая пай-девочка

она подает им руку и идет вместе с ними.



Ну вот, наконец-то мы все вместе и

ведем себя хорошо, так что родители наверняка

бы нас похвалили, наконец-то все мы

здесь, чистенькие и опрятненькие, поем хором,

как и подобает благовоспитанным детям,

которые под присмотром невидимой

няньки мило водят хоровод, печально протянув

друг другу влажные ладошки.
XXIV
Они редко выбирались на свет божий,

они скрывались в своих квартирах, в

самой глубине своих сумрачных комнат и

выжидали.

Они звонили друг другу, вынюхивали,

припоминали, цеплялись за мелочи, за

всякую малость.

Некоторым доставляло наслаждение

вырезать газетные объявления, обнаружив,

что их матери требуется портниха.

Они помнили все, они ревниво следили

за всем; встав в круг и крепко взявшись

за руки, они обступали его.

132

Они брали его в кольцо — жалкое

братство с блеклыми, полустертыми лицами.

И как только они видели, что он, легши

на живот, постыдно крадется, пытаясь

проскользнуть между ними, они быстро опускали

свои сплетенные руки и, дружно присев

на корточки вокруг него, смотрели на

него пустым неотступным взглядом, улыбаясь

своей полудетской улыбкой.


<предыдущая страница | следующая страница>


Натали саррот тропизмы. Эра подозрения

Подольский, Петербург, Москва. В1908 году в силу разного рода обстоятельств Наташа вынуждена

1959.52kb.

09 09 2014
10 стр.


Натали Саррот Эра подозренья

В результате персонаж романа, лишенный этой двойной опоры — веры в него романиста и читателя, — благодаря которой он прочно стоял на ногах, неся на своих широких плечах весь груз р

149.42kb.

09 09 2014
1 стр.


Натали Саррот (Natalie Sarraute) р. 1900 Золотые плоды

Написана хвалебная статья некоего Брюлэ. Никто не смеет возразить, даже бунтари молчат. Поддавшись захлестнувшей всех волне, роман читают даже те, у кого на современных писателей н

37.01kb.

09 09 2014
1 стр.


Дочернее предприятие "эра" гнпо "сфти" (дп "эра")

Определенные результаты были достигнуты предприятием и в области разработок, направленных на жизненно важные для общества приложения, таких как

27.47kb.

14 09 2014
1 стр.


Действующие лица: Натали Валентина де Шай, вдова Фридриха Андрея де Шая, властная красивая женщина, 52 года. Алексей де Шай

Алексей де Шай, сын Фридриха Андрея и Натали Валентины, священник, худой вегетарианец, почти всю пьесу, кроме последней картины, в сутане, 30 лет

1057.37kb.

14 12 2014
8 стр.


Рэй Брэдбери. Маленький убийца

В последний месяц были какие-то странные признаки, неуловимые подозрения, ощущения, глубокие, как океанское дно, где водятся скрытые от

281.11kb.

10 10 2014
1 стр.


Эра 15 общая призовые 3 места Фамилия, имя
200.48kb.

06 10 2014
1 стр.


Ахаулла и новая эра

Использованы материалы официального интернет-сайта общины последователей Веры Бахаи в Азербайджане

3190.32kb.

11 09 2014
66 стр.